Граф был совершенно счастлив. Фортуна опять поворачивается к нему лицом, — и впереди ему уже мерещатся целые груды золота и банковых билетов, его роскошная походная обстановка, венские фаэтоны на резинах, парижские дорожные нессесеры, эффектные картины боевых лагерей русских войск на Дунае, интересные знакомства и сношения с деятелями армии, высокие сферы, Яссы, Букарешт, румынские красавицы, рулетка и шампанское…
Через день Абрам Иоселиович, как сказал, так и действительно прибыл в Одессу, отыскал там в «Петербургской гостинице» графа, не преминувшего, конечно, в счет будущих благ, занять себе роскошный нумер, и, тотчас же заставив своего сиятельного protege переодеться во фрак с белым галстуком, сам повез его в щегольском фаэтоне представляться высокому еврейскому патрону. Этот последний, хотя и заставил графа изрядно-таки подождать в приемной, беседуя тем часом в затворенном кабинете с Блудштейном, но затем все же принял его весьма любезно и сказал даже несколько комплиментов, главнейшим образом, насчет того, что «ми» всегда-де рады «таким людям» и надеемся остаться взаимно довольными друг другом, потому что «ми сами живем и хочем другим давать жить и заработовать». Затем, откланявшись еврейскому магнату и спустясь вместе с Блудштейном в его «контору», граф подписал там предложенные ему условия и получил из кассы аванс, а вечером того же дня, на «Приморском бульваре», где гремела военная музыка и толклось множество международного пестрого люда, моряков и военных всех родов оружия, нарядных дам и «цивилизованных» евреев, он сидел на воздухе, у бульварного ресторана, в кругу Блудштейна и Нескольких «самых элегантных» израелитов, уже как их новый сослуживец. Любуясь безбрежною далью озаренного лунным светом спокойного моря, граф наслаждался за крюшоном шампанского мягкой, вечерней прохладой и совершенно искренно, от всего сердца уверял своих собеседников, что насколько он до сих пор заблуждался в своем предубеждении против евреев, настолько же теперь сознает, какие это все прекрасные, благородные и даже высоко патриотичные люди!
XII. СРЕДИ «ДРУЗЕЙ» И «СОЮЗНИКОВ»
Санитарный поезд с сестрами Богоявленской общины двигался по равнинам Румынии, от Ясс к Букарешту.
Проснувшись ранним утром, Тамара почти все время не отрывала глаз от раскрытого окна: до такой степени все в этом крае казалось ей новым и интересным, все так свежо и ярко запечатлевалось в ее душе, раскрытой, уже в силу окружавшей ее обстановки и самих событий, к восприятию этих новых, еще неиспытанных впечатлений. Сама она в это утро ощущала в себе живительную бодрость и силу молодого здоровья, а иными минутами безотчетно находило на нее даже какое-то особенно светлое, жизнерадостное настроение.
Яркое солнце, широкая, раздольная степь, бальзамический воздух, вдали — слегка синеющие в воздушной дымке абрисы Карпатских гор. По степи кочуют оборванные цыгане, невольно приводя собою на память Тамары стихи из Пушкинской поэмы. Там и сям пасутся стада крупного рогатого скота и отары овец, оберегаемые волкообразными овчарками и конными пастухами. Во все стороны виднеется много колодцев с высокими «журавлями». Цветущая степь была полна самых разнообразных птичьих свистов, ястребиного клекта и урчания лягушек, мириадами наполнявших каждую лужу. Пестрые сороки и голубые сиворакши беспрестанно мелькали перед главами. Бледно-розовые мальвы и золотистый дрок, васильки, гвоздика и пунцовый мак бесконечным пестрым ковром растилались во все стороны по равнине. Около дороги, кроме катков, державших разъезды вдоль железнодорожного пути, попадалось не мало и поселян в длинных белых рубахах, подпоясанных широкими красными шалями. Занятые с раннего утра полевыми работами, они отрывались на минутку от дела, при виде несущегося мимо них поезда, и приветливо махали пассажирам своими широкополыми шляпами, а румынские поселянки посылали во след им благословения и сами крестились при этом. Встречались по сторонам дороги и конные еврейчики в белых фуражках военной формы. Это все были «агэнты» пресловутого «Товарищества», которые рыскали теперь по краю, обделывая насчет русских войск свои выгодные гешефты.
Уже со вчерашнего дня, с самого переезда за черту границы, сестрам неоднократно и с разных сторон волей-неволей приходилось, во время остановок на станциях, слышать, среди случайных разговоров с военными людьми, многочисленные жалобы на то, что жидки эти торопятся задешево скупить повсюду продукты, не разбирая их качества, и что чуть лишь успеют они в какой-либо местности благополучно сделать эту операцию, как тотчас же, с помощью взяток румынским чиновникам, искусственно подымают на эти продукты тройные, пятерные, а при удобном случае даже и большие цены, по которым и предъявляют предметы продовольствия нашим войскам, заручившись предварительно «оправдательными» документами за надлежащей подписью и печатями местных румынских властей, а то и просто по расписке самого продавца продуктов, даже никем не засвидетельствованной, на что давал им полное право и самый контракт, заключенный «Товариществом» с полевым интендантством[3]. Из всех этих разговоров всегда оказывалось одно и то же, а именно, что дело крупного мошенничества и обирания казны делается «чисто», так что с юридической стороны никакой «контроль» не придерется и под «Товарищество» иголки не подточит, в этом с наглостью уверяли даже и сами «агенты», похваляясь тем что войска «не смеют» браковать их продукты, какого бы ни были они качества[4].
Будучи невольно свидетельницею таких разговоров и нареканий, Тамаре не раз приходилось краснеть, испытывая в душе жгучее чувство неловкости, стыда и досады. Ей все казалось, будто по типу лица все непременно должны угадывать в ней еврейку, плоть от плоти и кость от кости этих самых «товарищей» и «агентов», и что все эти укоры и все презрение, с какими говорят о них, косвенным образом относятся и к ней, как еврейке. Ей было больно и стыдно за этих своих «братий» по происхождению; она чувствовала, что ненавидит и презирает их за такие дела может быть более, чем те, которые говорят, но высказывать это вслух претило ей какое-то особенное нравственное чувство, — не то самолюбие, не то гордость, — а что, мол, как мне скажут или подумают на это: что вы возмущаетесь, чего бранитесь, ведь вы сами еврейка!? — Она чувствовала, что от такого отношения к ней не защитит ее даже принятое ею христианство, что по крови она все-таки «жидовка» и, в глазах большинства, в глазах толпы, навсегда «жидовкой» и останется. Скрывать свое происхождение, или отрекаться от него? — Но это казалось ей малодушием, низостью, даже смешным. Поэтому оставалось только молчать и таить в себе свое болезненное чувство неловкости и стыда, которое становилось от этого еще колючее и больнее.
Присутствие русских войск было заметно повсюду. Там и сям белели в стороне палатки больших лагерей и серели обозы, расположившиеся на биваках. По шоссе, которое местами шло рядом с железной дорогой, тянулись эшелоны войск, артиллерия, парки и длинные обозы. В авангардах шли казачьи сотни в белых фуражках. Ротные собаки, высунув язык, понуро плелись за своими кормильцами. Удушливая жара уже с семи часов утра нестерпимо донимает и людей и животных. Не слыхать ни говора, ни песен.
Батальоны двигаются молча, медленно, но безостановочно, словно бы ползут, как гигантская змея, свиваясь и развиваясь длинною лентой. Из вагона, и нескольких шагах от шоссе, видно очень ясно, как с усталых, запыленных лиц катится пот; белые рубахи не только мокры, но даже посерели от поту и липнут к плечам, к рукам, к груди; молодые солдаты изогнулись, что называется, в три погибели под навьюченною на них тяжестью ранцев, подсумков с боевыми патронами и скатанных через плечо шинелей. Но отсталых что-то не видать. Хотя и тяжело, очень тяжело людям, но заметно, что они успели уже постепенно втянуться в трудное дело похода. И глядя на них, Тамара невольно преисполнялась сочувствием к этим людям и почтительным удивлением к их бесконечной выносливости и упорному терпению, к их молчаливой и безропотной, но великой страде.