«Ночь была дивная, теплая, в воздухе ни малейшего колебания, в глубоком темно-синем небе — ни облачка, и звезды горели ярко. В садах зацветали яблони, черешни и сливы, и стояли осыпанные белыми цветами, точно снегом. Запах смолистого тополя мешался с тонким ароматом фиалок и молодой полыни. Соловьи уже прилетели в наши места и громко, с разных концов, вблизи и вдали, оглашали чуткий воздух своими первыми весенними песнями. Все это дышало какой-то таинственной торжественностью и вместе с тем южной негой, — и на душе у меня испытывалось чувство весенней истомы, доходившее порой до замирания сердца. И вот мы наконец у собора. По сторонам главного проезда пылают плошки, на площадке, окружающей самую церковь, стоят, в ожидании начала службы, массы одетого по-праздничному народа; тут же расположились под стенами тесные ряды подносов и корыт с куличами, пасхами и крашеными яйцами. В сквере тоже очень людно, но крайние боковые дорожки его пустынны. Я нарочно прошлась по ним предварительно, вместе с Айзиком, чтобы заранее, про себя, ознакомиться с местом ожидаемой встречи, и после этого мы с ним вернулись опять к толпе. Экипажи, один за другим, то и дело подъезжали к иллюминованным воротам сквера, выпуская нарядных, в белом, дам и мужчин в полной парадной форме.

«Ждать нам пришлось недолго. Ровно в полночь взвилась ракета и рассыпалась в темной вышине дождем огненной пыли. В толпе, стоявшей вокруг собора, тотчас же затеплилась у кого-то восковая свечечка, за ней другая, третья, еще и еще, а затем, не прошло и минуты, как вся площадка озарилась множеством маленьких мигающих огоньков. Над куличами и пасхами тоже зажглись целые вереницы восковых свечек, — и над толпой, как бы вынырнув из-под темных дверей храма, вдруг поднялись и заколыхались длинные хоругви, засиял большой крест в золотых лучах, на паперти засеребрились светлые ризы духовенства, сверкнула камнями и золотом блестящая митра, — и крестный ход, сопровождаемый бесчисленным множеством сияющих и колеблющихся огненных точек, словно огненный поток, двинулся вокруг белого собора, на озаренных стенах которого заходили большие, неясные тени креста и хоругвей, и обнаженных голов человеческих. Торжественный звон колоколов раздался с высоты опоясанной колокольни и, казалось, точно бы несется он с высоты темного звездного неба. Пели что-то такое, — не знаю что… Но вот, обойдя вокруг собора, хоругви опять появились перед запертыми дверями; огненный поток остановился. Прошла еще минута, и вдруг большие, почти совсем темные доселе, окна храма мгновенно озарились изнутри ярким светом; в широко распахнувшиеся двери тоже хлынул оттуда свет, игравший среди храма множеством сверкающих алмазов на хрустальной люстре, — и вся площадь разом огласилась торжественно-радостным гимном «Христос воскресе из мертвых». Я не знаю, что сделалось тут со мной, — я рванулась от Айзика вперед, в толпу и в ней затерялась. В эту минуту мне так хотелось принадлежать к ней, к этому ликующему народу…

«В груди точно струны какие-то дрожали, и закипали слезы восторга.

«Опустившиеся хоругви скрылись в дверях, и вслед за ними огненный поток полился внутрь храма. Меня подхватила волна толпы и понесла к паперти. Я отдалась этому течению и была рада, что чем дальше несет оно меня, тем больше отдаляюсь я от Айзика. Но вот толпа остановилась: церковь была уже переполнена и дальше двигаться некуда. Я очутилась перед папертью и несколько минут не могла ступить ни вправо, ни влево, ни податься назад. Но, спустя некоторое время, стало посвободнее, и я, хотя и с большим трудом, все же успела кое-как протискаться сквозь толпу на простор и тотчас же скользнула с площадки в сторону, к боковой дорожке, и с замирающим сердцем пошла к условленному месту.

«Я почти задыхалась от волнения и раза два должна была останавливаться, чтобы перевести дух и осмотреться. Здесь уже не было никого, а от густых кустов сирени и акации на дорожке казалось еще темнее, после освещенной площадки. Колокола умолкли. С одной стороны доносились из церкви светлые звуки пасхальных напевов, с другой — соловьи рокотали. И вновь прихлынуло ко мне захватывающее чувство только что испытанного мной восторга и, под обаянием его, не помню как, очутилась я в правом углу сквера. Он уже ждал меня и быстро пошел навстречу. Я не столько узнала глазами, сколько сердцем почуяла, что это он, и быстро побежала к нему.

— Христос воскрес! — вырвалось у меня из сердца и, вне себя от счастья, я боросилась ему на шею.

«Что говорили мы затем — не помню, не знаю. Это был какой-то прерывистый от страха и от волнения лепет любви, восторга, счастья, лепет первых признаний, первых поцелуев, первых объятий… Очнулась я от этого сладко-одуряющего упоения лишь тогда, когда вдали от нас, по всей площадке, точно внезапный порыв бурного ветра, пробежал троекратный гул ответного возгласа: «Воистину воскресе!» Я бы всю ночь не ушла отсюда, от этого лепета, от этих соловьев и пасхальных аккордов вдали, от этой мягкой, темно-синей ночи и аромата цветущих деревьев, но Айзик… Где этот Айзик?.. Что он теперь думает? Он, верно, ищет меня и беспокоится… Что я скажу ему, как объясню свое долгое отсутствие?.. Пора домой, — надо отыскать Айзика. Я пошла по крайней аллее, граф — в двух шагах за мной, и… каково же было мое смущение, когда на самом выходе из аллеи к освещенному проезду столкнулась лицом к лицу с Айзиком. Он ступил шаг навстречу, пристально взглянул мне в лицо, затем глянул мимо меня вперед и, кажется, узнал графа. По крайней мере, лицо у него вдруг сделалось злое и сумрачное.

— Айзик, куда это вы пропали!?. — проговорила я, притворяясь недовольной и подавая ему руку. — Целый час хожу и ищу вас!.. Это ни на что не похоже!.. Как это вы от меня отбились и бросили одну?!. Разве это можно!.. Давайте вашу руку и пойдем скорей домой, уж поздно.

«Но он сделал вид, будто и не слышит моих упреков и, молча подав мне руку, всю дорогу не проронил ни одного слова. Очевидно, он догадывается»…

XXI. НЕ ВЫГОРАЕТ

Расставшись с Ионафаном-ламданом, господин Горизонтов позабыл даже об обеде, ожидавшем его в другой комнате, и озабоченно зашагал из угла в угол, обкусывая себе ногти. Свидание с Бендавидовским «пленипотентом» привело его в нервное состояние, и потому он более обыкновенного поддавался теперь непроизвольным движениям своего бессознательною тика: то и дело хватался рогулькой из двух пальцев поправлять на носу очки и «мазал» при этом в стороны косящими глазами, выделывая ртом какую-то невозможную гримасу.

«Да неужто же никак нельзя поправить?!» — гвоздила его все одна и та же досадная мысль. «Черт возьми!.. Подумаешь, этакие деньги, и вдруг легче легкого могли бы теперь лежать в кармане, кабы не торопливость дурацкая… Вот дурак- то!» — ругал он самого себя. «Вот болваниссимус! Такого маху дать… И из-за пустяка-то какого!»

Й в самом деле, попридержи только Горизонтов бумагу к Серафиме хотя бы до вечера, все разрешилось бы как нельзя проще. Бумагу можно бы было и вовсе не отправлять, пред Каржолем отговориться несогласием владыки, деньги благородным манером возвратить ему, а владыке завтра доложить, что, по выяснившимся обстоятельствам, все дело и самое участие в нем Каржоля представляется совсем в ином свете; даже самою игуменью можно бы было понудить возвратить девчонку родным, дать ей на этот счет самое строгое формальное предписание. Да, все это весьма было бы возможно, и так легко, так просто. А теперь… Что теперь поделаешь?!. Но нет, как-никак, а поправить промах надо. Главное, бумагу бы только выцарапать назад: остальное же все пустяки, остальное все можно перевернуть по-своему.

— Митрофан Миколаич, шти-то уж совсем почитай простымши, — напомнила ему об обеде высунувшаяся в дверь стряпуха.

Это нечаянное напоминание вернуло его из сферы досадливых размышлений к повседневной действительности, и ему вдруг стало ужасно досадно — бог весть с чего и за что, но досадно так, что своими руками готов был избить эту толстую дурищу. Однако не избил, а удовольствовался тем, что ни за что ни про что ругательски изругал ее, лишь бы на ком-нибудь зло сорвать. Впрочем, за стол все-таки сел и обычный «опрокидонт» учинил, «вонзив» в себя рюмку «очищенной», и хотя ел со всегдашним своим чавканьем и цмоктаньем, но совсем без удовольствия, наскоро и с досадой, все швыряя от себя и на все фыркая, потому что в голове неотступно вертелась все та же проклятая мысль о Бендавидовских трех тысячах и Каржолевской сторублевке, на которую он, болван из болванов, польстился как Исав на чечевичную похлебку. Попадись ему в эту минуту Каржоль, да он бы, кажись, все глаза ему проплевал. Этак вдруг подвести человека самым бессовестным образом, да это черт знает что за подлость! Этому имени нет! И дернула же его нелегкая связаться с таким прощелыгой, с аристократишкой! Не видел он, что ли, с кем имеет дело! Да и как это затмение такое на него вдруг нашло! Как было не догадаться, что не оставят же жиды этого дела без того, чтобы не прийти к нему понюхать, нельзя ли как поправить его?!. Так нет же, радужная все мозги отшибла! — «Богу-де на масло, братье консисторской на молитву!» — бескорыстием, вишь, щегольнуть захотелось… Но досаднее всего было Горизонтову то, что, сознавая необходимость поправить это дело как можно скорее, он никак не мог еще придумать, каким бы способом половчее это сделать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: