— Да, несомненно, — пробормотал я, ошеломленный этим потоком слов. Многие из них я знал: они принадлежали святому Бернарду и аббатисе Хильдегард. Но восторг, пылкая страсть, звучавшие в них, были непритворны. Я видел, что они происходят от воистину переполнявшей Алкею любви к Господу, горячего желания предстать пред лицом Его, и это было достойно восхищения.
Но подобные страсти могут таить в себе опасность. Они могут довести до крайностей. Лишь сильнейшим и мудрейшим из этих пламенных женщин возможно вверить путь служения Господу, без того, чтобы направлять каждый их шаг. Как говорит Жак де Витри о mulier sancta[60] Марии изУана: «Она не отклонялась ни влево, ни вправо, но держалась золотой середины с удивительным постоянством».
— Отец мой, когда я была маленькой девочкой, — продолжала Алкея, немного успокоившись, — я забралась вон на ту гору и услышала там пение ангелов. Это был единственный раз, когда я слышала их. И когда Иоанна рассказала мне, как она боится за дочку, я знала, что Вавилония будет счастлива здесь, где поют ангелы. Я знала, что нас не посмеют лишить этого крова, где я жила ребенком. Я знала, что с помощью Иоанны мы доберемся сюда и заживем счастливо и скромно, под сенью Господа. — Наклонившись, Алкея взяла мои руки в свои и заглянула мне в лицо, сияя довольной улыбкой. — Вы ощутили здесь любовь Господа, отец мой? Наполняет ли ваше сердце покой Его благодати?
Что я мог ответить? Что любовь Господа была тем даром, которого я добивался всю жизнь, но редко получал? Что душу мою тянуло вниз мое бренное тело, так что, по словам святого Бернарда, жизнь земная владела моим разумом, занятым многими думами? Что я был по природе человек скорее практического, чем духовного склада, неспособный забыться в созерцании Всевышнего?
— Когда я смотрю на эти горы, — резко ответил я, — мое сердце полнится, но не покоем, а картинами растерзанных членов отца Августина.
Да простит меня Бог. Это было сказано по злобе, и радость в глазах Алкеи погасла.
Да простит меня Бог, ибо я закрыл свое сердце от любви Его.
В тот вечер я не увидел Вавилонию. Она не желала возвращаться, пока в форте оставались солдаты, а солдаты отказывались уезжать без меня. Я подождал немного, говоря с Алкеей и наблюдая за Иоанной (на чьем лице происходила все время тонкая смена выражений, свидетельствующих о мыслях, кои я желал бы разделить). Но в конце концов я вынужден был покинуть форт, пока в небе еще светило солнце — ибо мои стражи непременно хотели прибыть в Кассера до темноты.
Я поехал с ними, решив про себя, что утром, едва солнце снова взойдет, я тайно отправлюсь в форт один. Это означало, что у меня будет немного времени для знакомства с Вавилонией, прежде чем моя охрана настигнет меня и снова ее спугнет. Также я увижу женщин в совершенстве их непотревоженного покоя и пойму, правду ли говорит Алкея о его божественной природе. Какова же самонадеянность — полагать, что мне дано судить об этом, — о том, что выше всякого понимания! Теперь-то я знаю. Но тогда на меня сильно повлияла страстная проповедь Алкеи. Я ощутил ее жар и заинтересовался источником этого огня. Я хотел увидеть Вавилонию, чтобы решить, действительно ли она «близка к Богу», или ею владеет демон; я хотел рассмотреть ее черты, чтобы обнаружить в них сходство с другими чертами, некогда так хорошо знакомыми, но теперь исчезающими из памяти.
Также следовало признать, что я чувствовал необходимость закончить разговор с Иоанной, который прервался, не удовлетворив моего любопытства. Так я искренне полагал, хотя желания мои, возможно, были более греховны, чем могла допустить моя совесть, — кто знает? Один Бог. Меня тянуло к Иоанне, в чем я и признался себе, лежа в ту ночь на соломенном тюфяке в доме кюре. Но я твердо решил следовать голосу разума, а не сердца. Я наложил запрет на любые мысли о ней, как делал много раз со многими нечестивыми мыслями, и молил Бога о прощении и размышлял о любви Его, которой не искал так упорно, как мне должно было, и не знал ее, как того желал. Нет, конечно, я ощущал любовь Господа, подобно нам всем, а именно: в дарах, которые Он раздавал (…и вино, которое веселит сердце человека, и елей, от которого блистает лице его, и хлеб, который укрепляет сердце человека[61]…), но превыше всего в даровании нам Его единородного Сына. Я читал, и слышал, и верил всем сердцем, что Господь любит наш мир. Но также я читал о любви, которую ведали святые. Я читал о святом Бернарде, «объятом изнутри руками мудрости», на которого «пролился елей любви Господней». И я читал о блаженном Августине, ликующем, «когда свет воссиял в душу мою» и когда «объятие длилось, собою не пресыщая». То была божественная любовь в самом чистом виде, в самой сути своей; я узнал ее, как узнают далекую, прекрасную и недоступную горную вершину.
А вот Вавилония, наверное, достигла ее. Алкея верила этому, а отец Августин — нет. Я был более склонен доверять суждению отца Августина — с его мудростью, ученостью, опытом и добродетелями. И все же Алкея смутила мою душу, и я спрашивал себя: а проливался ли на отца Августина со всей его мудростью, ученостью, опытом и добродетелями, елей божественной любви? Умел ли он узнать ее проявления в другом человеке? Мог ли он, подобно Жаку де Витри, подтвердить присутствие Господа в неудержимых рыданиях благочестивой Марии, или был он одним из тех мужей, порицаемых упомянутым Жаком, которые злонамеренно оговаривают аскетизм подобных женщин и, словно бешеные псы, напускаются на тех, чей образ жизни непохож на их собственный?
Тут я устыдился. Отец Августин не был бешеным псом, а в хвалимую Жаком де Витри Марию никогда не швыряли камней на улице. Я понял, что мой мозг отуманен усталостью, и направил свои мысли на иное. Я подумал о трактате Пьера Жана Олье, который появился у Алкеи во время ее краткого пребывания в общине францисканцев-тертиариев. Я боялся, что не допросил ее должным образом по поводу ее взглядов на бедность Христа. Сама-то она назвалась «преданной дочерью Римской Церкви», которая исполняет то, что велят ей священники, то есть не отвергает их власти из-за того, что они не прошли очищение бедностью и не проповедуют безумные лжеучения. Более того, я знал, что отец Августин проследовал этой тропой ранее меня и нашел, что любовь Алкеи к святой бедности не достигает того предела, за которым душе угрожает опасность.
Тем не менее я должен был избавиться от сомнений на этот счет и твердо решил, что сделаю это.
Я определил также, кого еще следует допросить: управляющего Разье; детей, Гийома и Гвидо; местных пастухов, пасших скот у форта. Это была трудная задача, потому что я не мог проводить настоящих допросов, согласно, к примеру, правилам, изложенным в «Speculum judiciale» Гийомом Дюраном (а вы вообще обращаетесь к этой работе?) и тем, что были установлены за многие годы традициями и папскими указами. Показания, данные Святой палате, всегда записывает нотарий, в присутствии двоих незаинтересованных наблюдателей — таких, как доминиканцы Симон и Беренгар, обычно присутствующие у меня на допросах. Клятвы должны прозвучать, и сей факт должен быть отмечен в протоколе; обвинения необходимо раскрыть либо умолчать о них — руководствуясь целесообразностью того или иного для следствия; прошение об отсрочке должно быть удовлетворено или отклонено — опять же в зависимости от хода расследования. Существуют правила, и их нужно соблюдать.
Но в данном случае расследование не было официальным и не существовало правил, которым я мог бы следовать. Прежде всего, я был наделен полномочиями истреблять еретиков: не моим делом было разыскивать убийц отца Августина, если только они не имели еретических убеждений, подтолкнувших или послуживших причиной к убийству. Другой на моем месте арестовал бы все население Кассера, посчитав, — быть может, и справедливо, — как знать? — что любой, находившийся близ места, где свершилось такое преступление, по одному этому есть человек закваски фарисейской. Однако я не был убежден, что надлежит действовать именно таким образом. Так или иначе, где бы мы содержали деревню Кассера, если наша тюрьма и так трещит по швам от заключенных из Сен-Фиакра?