— Как Алкея?
— Как Алкея. И как вы, отец.
— Вот как? Но я боюсь, что вы печально заблуждаетесь.
— Может быть, — согласилась Иоанна. — Может быть, вы не такой уж и добрый.
И тут мы оба рассмеялись, словно делясь друг с дружкой общими мыслями и желаниями, коими я не делился ни с одним человеческим существом. Позвольте мне объясниться, ибо я знаю, что вы скажете: «Вот вам монах и женщина. Какие мысли и желания могут их объединять, кроме желаний плотских?» И вы были бы правы, в некотором роде, ибо мы оба были подвержены позывам плоти, будучи грешны перед Господом. Но я верю, что из-за грехов наших — преступной гордыни, своенравия, упрямства и даже дерзости, — из-за многих грехов, присущих нам обоим, мы видели друг друга насквозь. Мы знали друг друга, потому что знали каждый себя.
Достаточно сказать, что мы имели схожие темпераменты. Удивительное совпадение, когда подумаешь, что она была дочерью невежественного торговца. Но Господь — это источник гораздо больших чудес.
— На дороге лежали желтые цветы, — заметил я, когда стало ясно, что мы обошли место смерти отца Августина каким-то окольным путем. — Это вы их принесли или Вавилония?
— Я их принесла, — ответила Иоанна. — Я сомневаюсь, что мне когда-либо доведется посетить его могилу, поэтому я оставила их там, где он умер.
— Его похоронят в Лазе. Вы всегда можете прийти в Лазе.
— Нет.
— Почему? Вам нельзя оставаться здесь на зиму. Почему бы вам не перебраться в Лазе?
— Почему не в Кассера? Это гораздо ближе.
— Но в Кассера вас могут встретить неприветливо.
— Нас могут встретить неприветливо и в Лазе. Вавилонию нигде не любят.
— Мне трудно в это поверить. — Взглянув на Вавилонию, взбиравшуюся по крутой горной тропе впереди нас, я вновь поразился ее красоте. — Она же прелесть и кроткая, как голубка.
— Это с вами она кроткая, как голубка. А с другими она превращается в волчицу. Вы бы не узнали ее, — заметила Иоанна удивительно равнодушным тоном, как будто для нее такое превращение было в порядке вещей. Но затем ее голос слегка оживился. — Когда вы увидели ее, вы повели себя, как Алкея. Если бы только все были так добры! Когда Августин улыбался ей, у него как будто судороги начинались.
— Возможно и так. Он был нездоров.
— Он ее боялся, — продолжала Иоанна, не обращая внимания на мои слова. — Он любил ее, но боялся. Однажды она на него набросилась, и мне пришлось ее оттаскивать. Он сидел, и его била дрожь. И в глазах у него были слезы. Он стыдился своего страха.
Вдруг она нахмурилась, и ее темные брови сошлись на переносице, придав лицу грозное выражение.
— Он сказал мне, что на ней проклятье нашего греха — его и моего. Я сказала, что это чушь. Может быть, он был прав, отец Бернар?
Мне представлялось, что отец Августин говорил так от горя и отчаяния, но я ответил ей с большой осторожностью:
— В Священном Писании сказано по-другому: «Зачем вы употребляете в земле Израилевой эту пословицу, говоря: Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина? Живу Я! Говорит Господь Бог, — не будут вперед говорить пословицу эту в Израиле»[65].
— Значит, Августин ошибался. Я знала, что он не прав.
— Иоанна, неисповедимы пути Господни. Нам известно лишь одно — что все мы грешники. Даже Вавилония.
— Грехи Вавилонии — это не ее грехи, — упрямо возразила вдова.
— Но люди родятся во грехе со времен Грехопадения. Господь повелел нам, роду человеческому, искупать этот грех, стремясь достичь спасения. А вы говорите мне, что Вавилония имеет душу животного — то есть она не человек?
Вдова открыла рот — и закрыла. Казалось, она глубоко задумалась. Поскольку мы достигли последнего и самого крутого участка тропы, то разговаривать мы не могли, пока не выбрались на пастбище, окружавшее форт. Там, еще не отдышавшись после подъема, она обернулась ко мне с серьезным и печальным видом.
— Отец мой, вы очень мудры, — сказала она. — Я знала о вашем милосердии, о вашем красноречии по рассказам Августина. Я знала, что вы мне понравитесь, еще до нашей встречи, по тому, как он говорил о вас. Но я не догадывалась, сколько мудрости у вас в сердце.
— Иоанна…
— Наверное, вы правы. Верить, что грехи моей дочери — это не ее грехи, значит верить, что она животное. Но, отец мой, порой она и есть животное. Она рычит, как зверь, и хочет разорвать меня на куски. Как матери принять то, что ее родное дитя хочет убить ее? Как человеческое существо может лежать в собственных испражнениях? Как Вавилония может иметь грехи, когда она их не помнит? Как, отец мой?
Что мне было ответить? Для отца Августина, несомненно, эти приступы звериной злобы были проявлением дьявольщины, наказанием за его собственные прегрешения. Но не ошибся ли он? Может быть, отвращение, которое он питал к собственной нравственной и телесной слабости, заставило его обмануться в этом случае?
— Вспомните, — сказал я, поразмыслив, — как Иову, который был стоек и совершенен, и Господь, и сатана посылали всевозможные несчастья, дабы испытать его. Так, может быть, это добродетель Вавилонии, а не грех ее, навлекает на нее эту злобу. Может быть, она ниспослана ей в испытание.
Глаза Иоанны наполнились слезами.
— Ах, отец, — пробормотала она, — неужели это правда?
— Говорю вам, неисповедимы пути Господни. Мы знаем только, что Он благ.
— Ах, отец Бернар, вы меня утешили. — Ее голос дрожал, но она улыбнулась, судорожно сглотнула и решительно вытерла глаза. — Как вы добры.
— Я не старался. — Хотя, конечно, это было так, благодать любви Христовой все еще пребывала у меня в сердце, и мне хотелось сделать весь мир счастливым. — Инквизиторы совсем не добрые люди.
— Верно. Но вы, возможно, не очень хороший инквизитор.
Улыбаясь, мы проследовали к дому, где меня радостно приветствовала Алкея. Она сидела у постели Виталии, читая старушке из трактата святого Бернарда. Я заметил (как бы в шутку), что отрадно видеть у нее в руках святого Бернарда, а не ее Пьера Жана Олье. А она, покачав головой, по-матерински меня пожурила:
— До чего вы, доминиканцы, не любите этого бедного человека.
— Не человека, а его идеи, — ответил я. — Он уж чересчур превозносит бедность.
— Вот и отец Августин так говорил.
— И вы с ним соглашались?
— Конечно. Он всегда очень сердился, если я спорила.
— Алкея, но ты спорила с ним все время! — возразила вдова.
— Да. Но под конец он меня убедил, — заметила Алкея. — Он был очень мудрый.
— Алкея, — сказал я, решив, что лучше откровенно высказать свои опасения, чем скрывать их за якобы безобидной дружеской болтовней, как я привык, — вы знаете, что книги Олье не находят одобрения у Папы Римского и высшего духовенства?
Она удивленно посмотрела на меня.
— И поэтому, — продолжал я, — иметь их у себя значит быть подозреваемым в ереси. Вам это известно?
Я услышал, как Иоанна фыркнула, но не обернулся к ней. Я сосредоточил все внимание на Алкее, которая просто улыбнулась.
— Нет, отец мой, — сказала она, — я не еретичка.
— В таком случае вам следует читать другие книги. А трактат Пьера Жана Олье сжечь.
— Сжечь книгу! — вскричала Алкея.
Мои слова ее, казалось, скорее позабавили, чем поразили, и я недоумевал, пока она не объяснила, что отец Августин не единожды умолял ее, в пылу спора, сжечь этот трактат.
— А я ему говорила: «Отец мой, это моя книга. У меня их так мало. И я люблю их так нежно. Вы отняли бы у меня мое родное дитя?»
— Алкея, вы накличете на себя беду.
— Отец Бернар, я бедная женщина. Я знаю, где в книге ошибки, а раз так, то какой от нее вред? — Показывая мне трактат святого Бернарда, она любовно погладила его, сначала переплет, потом пергаментные страницы. — Посмотрите, отец мой, как они красивы, книги. Они открываются, точно крылья белой голубки. У них запах мудрости. Как можно сжечь хотя бы одну из них, когда они так красивы и невинны? Отец мой, они мои друзья.
65
Иезекииль, 18:2–3.