Подавление ереси в те времена – и, как мы часто повторяли, ad nauseam – не было всего лишь простой демонстрацией агрессии Папы, направленной на еретиков, нет, это была необходимая мера, поддерживаемая большинством светских законодательств. Ни одна средневековая ересь, какими бы дикими не были ее теории и какими бы чистыми не были ее политические цели, не могла не быть антипапской. Потому что папство просто представляло единство Церкви и общества. Даже такие неверные, как Фридрих II, четко понимали это. Он мог быть – и, без сомнения, был – шипом в теле папства, однако существовало еще несколько горячих сторонников веры, для которых подавление ереси было очень важно. Однако не стоит недооценивать исключительно политический аспект этой борьбы. В Лангедоке Святая палата имела склонность (не думаю, что здесь было бы уместно использовать более сильное выражение) представлять интересы французской короны наперекор лангедокской знати. В Северной Италии ее действия, направленные на распознавание фракции гвельфов, стали более заметными, а в Испании – в поздний период – она практически погрязла в политике. На протяжении всего периода Средних веков интересы Церкви и государства были сходными, и, оценивая деятельность инквизиции, об этом нельзя забывать. Мы должны помнить, что они вместе занимались искоренением грехов и борьбой с преступлениями. И если мы начнем думать о деятельности каждого из этих институтов в отдельности, то пропустим самое главное.

Потому что мы должны признать существование дуалистического аспекта тех средневековых ересей, которые серьезно преследовались. Они угрожали не только объединению верующих, но и безопасности общественного порядка. Сам факт того, что человек состоял в еретической секте, был преступлением, наказываемым смертной казнью. Важно заметить, что когда мы говорим, например, об альбигойской ереси, то говорим об обществе, а не просто о научной школе мысли – о ясном, конкретном обществе, члены которого обязаны были соблюдать определенную дисциплину, придерживаться определенных доктрин и принимать участие в определенных церемониях. Они сами на себя смотрели (и другие так же относились к ним), как на членов этого общества, а не как на приверженцев каких-то названных верований. Этот факт демонстрируется многочисленными примерами из записей инквизиции. Вопрос стоит, скорее, в том, состоит ли обвиняемый в еретическом обществе, а не в том, принимает ли он на веру некоторые еретические доктрины. «Он видел еретиков, принимал их в своем доме, присутствовал на их церемониях, принимал участие в таких-то еретических службах, восхищался «идеальными», получал их благословение, пользовался определенной формой приветствия, которая известна только еретикам…» – фразы, подобные этим, то и дело встречаются в документах инквизиции. Очень редко случалось, когда осуждаемый был главарем еретиков или какой-то заметной фигурой в их секте, и для его допроса потребовалось бы изучать еретическую доктрину.

Здесь мы подходим к обсуждению фундаментальной разницы между теми ересями, которые преследовались, и теми, которые не преследовались, – как, скажем, ересь альбигойцев и аввероистов. Первые образовали целое общество, отдельное и отдаленное от Церкви, которое, ко всему прочему, яростно выступало против нее. Последние представляли всего-навсего научную школу мысли, существующую в рамках христианского содружества. Существовала разница между толпой, марширующей по улицам и выкрикивающей: «Долой короля!», и пожилым университетским ученым, который за стаканчиком хорошего портвейна спокойно рассуждает о недостатках правительства при монархическом строе. Альбигоец был членом подрывной секты, которую государство не могло ни терпеть, ни как-то изменить. Аввероист, как и любой ортодоксальный схоласт, был философом, в чью задачу входила координация знаний и продвижение вперед в изучении наук.

Возвращаясь к деталям инквизиторских методов и процедур, мы ограничимся одним-двумя общими замечаниями. Совершенно ясно, что не может быть одного или двух мнений о мерах, необходимых для подавления ереси. Такие процессуальные формы, как соблюдение тайны следствия и суда, ведение расследования независимо от узника, применение пыток, отрицание возможности защиты – все эти способы были, по мнению Вакандарда, «деспотичными и варварскими». В наше время даже сама мысль о том, что преступника, какие бы страшные преступления он ни совершил, могут сжечь живьем, кажется ужасной и отвратительной. Однако мы помним, что гуманное отношение к преступникам появилось совсем недавно. Мы должны полностью отмести идею о том, что в жестоком обращении к еретикам в Средние века кто-то видел что-то ненормальное или необычное. В 1788 (!) году женщина по имени Фоб Харрис была сожжена живьем на костре за изготовление фальшивых денег, причем, судя по документам, «множество людей присутствовали на этой печальной церемонии». Страшно подумать, что некоторым из ныне живущих людей подробности ужасной церемонии сожжения мог пересказать живой ее свидетель. За 1837 год 437 человек были казнены в Англии за различные преступления; до принятия билля о реформе парламента в Англии смерть считалась заслуженным наказанием за подлог, изготовление фальшивых денег, конокрадство, поджог сена, разбой, ночные кражи со взломом, поджоги, вмешательство в работу почты и богохульство.

Тела умерщвленных было принято выставлять на всеобщее обозрение чуть не до середины XIX века. В 1811 году убийца Вильяме совершил самоубийство в тюрьме; было принято решение выставить его тело рядом с местом совершенного им преступления.

«Образовалась длинная процессия, возглавляемая констеблями, которые расчищали дорогу своими дубинками. Дальше шел недавно сформированный конный патруль, вооруженный саблями, церковные офицеры, военные офицеры, констебль графства Мидлсекс верхом на коне, а затем везли тело самого Вильямса, выложенное на приподнятой платформе, которую установили на повозке… – так, чтобы все могли увидеть его тело, одетое в синие брюки и синий с белым полосатый жилет… Выражение лица покойного было ужасным, да и, вообще, все это действо производило удручающее впечатление. Процессия,, остановившаяся на четверть часа у дома жертвы Вильямса, шла в сопровождении целой толпы людей, рвущихся вперед, чтобы воочию увидеть мертвого убийцу».[186]

Поступок этого человека, Вильямса, вдохновил де Кинси написать его знаменитое эссе «Убийство как одно из произведений искусства».

Пепис сделал несколько замечаний о публичной казни некоего полковника Джона Тернера, состоявшейся в 1662 году; он описывает, как «заплатил шиллинг, для того чтобы встать у колеса телеги за час до казни». В 1784 году с обычного места, где проводились экзекуции, с Тайберна, место казни было переведено на «великую арену перед Ньюгейтом». Шериф Лондона, объясняя, чем это было вызвано, говорит, что «в будущем, вместо того чтобы везти осужденных на телегах к Тайберну, их будут казнить прямо у тюрьмы Ньюгейт, на площади перед которой могут собраться пять тысяч человек».[187] Лишь в 1868 году публичные казни были запрещены постановлением парламента.

Совершенно ясно, что, обвиняя инквизицию в жестокости и грубости по отношению к еретикам-преступникам, мы должны быть весьма осмотрительны. Призыв лорда Эктона «никогда не унижать современную мораль и не сомневаться в честности, а подходить к остальным с теми же мерками, какими мы меряем собственную жизнь, верить в то, что ни человек, ни дурной поступок не останутся безнаказанными, потому что история может и ошибаться», так вот этот призыв просто чудесен; было бы хорошо, если бы историки вняли ему в полной мере. Мы не можем порицать целую цивилизацию, целый континент, целую эру за человеческую деятельность. Может, мы стали более добрыми, более чувствительными к жестокости, более готовыми к пониманию, более благотерпимыми в таких делах. Хотелось бы надеяться, что за две тысячи лет существования христианства истинная мораль наконец-то восторжествует. Хотя и в современном мире есть грубость, абсурд, мерзость, извращения – множество вещей, которые привели бы в ужас наших предков. Мы не можем сказать, что выносим абсолютное, окончательное суждение о действиях, мыслях и манерах прошлых времен. Мы не имеем права утверждать и предполагать, что наша система ценностей в таких делах более совершенна, чем та, которая была принята в Средние века. Больше того, некоторые из нас могут счесть, что, напротив, люди Средневековья имели для жизни более устойчивую основу. Правда, они боролись с бедами, как могли, и потерпели неудачу в этой борьбе; просто мы, люди так называемой «новой эры», терпели меньше неудач, но мы и не прилагали таких усилий. Мы не пробовали и не достигли того синтеза, которого достигли умы средневековых ученых. Мы потеряли саму концепцию единства, а потому средневековое общество, бесконечно разнообразное, однако основанное в первую и последнюю очередь на общности культуры, кажется нам странным и экзотическим обществом с его великой ненавистью и еще более великой любовью. Мы чувствуем себя дома в Римской империи. Потому что на каждую хорошую книгу, написанную о Средних веках, было написано по двадцать книг о Римской империи. Мы чувствуем, что Цицерон с легкостью мог бы занять свое место на скамье в палате общин. Но разве мы не испытываем благоговейного страха и восхищения Сенбернаром? Разве нет у нас ощущения, что из нашего мира ушла какая-то движущая сила – сила, впитавшая в себя жар полуденного южного солнца, и свежесть ветра, дующего с болот?

вернуться

186

Гриффитс Артур. Хроника Ньюгейта. – С. 437–438.

вернуться

187

Гриффитс Артур. Хроники Ньюгейта. – С. 177.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: