Незнакомый спаситель парировал ножом удар самого яростного бродяги. Но следующий удар пропорол ему бок, и благородный человек повалился, истекая кровью. Принц ринулся вперед и вогнал меч в шею бродяги.
— Принц, это вы? — удивленно воскликнул командир отряда стражи. — Мы не знали, что это вы.
— А то бы действовали расторопнее, — принц зажимал ладонь, пропоротую бандитским ножом.
— Ну конечно. Мы же ничего не знали о вашем прибытии.
— Значит, простые граждане уже не находятся под защитой стражи?!
— Где они, простые граждане, мой принц? — пожал плечами стражник. — Сегодня порядочные в прошлом колбасники и торговцы подержанной одеждой жгут храмы и возносят молитву черным богам. А кузнецы и ремесленники грабят на дорогах путников.
Хакмас нагнулся над раненым незнакомцем, который так горячо защищал принца и его свиту.
— Что это за бродяга? — спросил капитан стражи. — Созрел для допроса.
— Он спас нам жизнь, — сказал принц. — Окажите помощь моим людям. Доставьте их в мой дом… И этого человека тоже…
РУСЬ. ЗАСАДА
В разбойничьем лагере царила привычная болотная скука. Атаман опять был в отъезде. Герасим, потерявший в последней схватке своего партнера Луку, теперь резался в кости по маленькой с татарином. Матрена, ко всему равнодушная, с распущенными седыми волосами, зевая, мешала поварешкой кашу в котле, а Мефодий Пузо, как всегда голодный и мучимый жаждой, искоса посматривал на нее и иногда резко, как собака, втягивал носом воздух, принюхиваясь к идущему от котла запаху. Наконец, что-то удумав. Пузо подошел к кряжистому, толстолобому, немного придурковатому Емеле.
— Давай, Емеля, испытаем, чья башка крепче. Лбами стукнемся, а кто не выдержит, тот брагу да хлеб ставит.
— Не, мне лапти плести надоть.
— Давай, Емеля. Никак боишься?
— Кто, я?! — взъерился Емельян.
— Боишься и жратвы жалко.
— Кому, мне? А ну давай!
Разбойники, предвкушая развлечение, обступили спорщиков. Пузо набычился и, широко расставив ноги, положил ладони на колени. Емеля разбежался и с размаху врезался своим лбом в лоб Мефодия, послышался стук, будто оглобля об оглоблю ударилась. Емеля, держась за лоб и поскуливая, присел на землю.
— Ха, все равно, что дуб головой пробивать, — усмехнулся Сила. — Дурное занятие, а даже в заморских странах привилось. Когда во хранцузских землях бывал, за похлебку головами бился. Супротив такого русского медведя, как я, хранцузы хлипковаты были. Пузо там тоже этим делом прожить смог бы, башка крепкая.
Беспалого одно время занес леший за границы государства Российского, и любил он вспоминать об этом, всегда находя благодарных слушателей. И уважали его не только за физическую мощь, но и как человека бывалого.
Больше с Мефодием никто биться не захотел, а выигранного ему было на один зуб, поэтому он, вздохнув, предложил:
— А ну, братва, кто меня собьет с ног одним ударом в лоб? На хлеб и брагу спорим. Никто не отозвался на это предложение.
— Чего, Емеля? Давай!
— Не, мне лапти плести… Мои совсем сносились.
— Опять боишься?
— Кто я? А ну давай!
Емеля плюнул на кулак, размахнулся, зажмурился и со всей силы врезал Мефодию в лоб. Пузо отлетел на несколько шагов, покачнулся, но 9 последний миг удержался на ногах. Мотнул головой, потрогал покрасневший лоб, потер шею и удовлетворенно произнес:
— И цел, и со жратвой.
Гришка шатался по лагерю, не находя себе места. Душе его здесь было тесно, она рвалась на простор, к людям… к Варваре. Ему надоели позеленевшие болотные разбойничьи лица, надоели их дела, то равнодушие, с каким они свирепствовали и лили кровь. Не выходил из головы замученный атаманом путник. Жалко его было до сих пор. И жалко себя, что вынужден он губить душу свою, на адовы муки обрекать ее.
Гришка взял топор и со всей силы врезал по полену, но то не раскололось — только руку себе отшиб.
— Убьешь, окаянный, — заворчала баба Матрена. — Тебе только топор в твои руки кривые доверять!
— Ладно, не ругайся.
— Не ругайся. Лучше бы делом занялся, чем без толку слоняться.
Но делом заняться Гришка тоже не мог. Скрестив руки на груди и уставясь в землю, он неторопливо побрел по лагерю. Около землянки за кадушкой с огурцами сидел, прячась от чужих глаз, Герасим Косорукий. Он только что проиграл татарину пару мелких медных монет, поэтому был зол. Чтобы воспрянуть духом, он предавался своему любимому занятию — пересчитывал деньги из кошеля. Увидев праздношатающегося Гришку, он с подозрением покосился на него.
— Чего зенки вылупил на чужое добро?
— Да на что мне твое добро?
— На что?.. Ишь ты. Небось не прочь, когда я сплю, горло мне перерезать да денежки заграбастать?
— Ты чего это? Чтоб брат на брата?
— Брат на брата… Все денежки любят, — теперь в глазах Герасима вовсю плясали веселые безумные огоньки. — Мне многие горло хотели перерезать, токма так и не довелось никому. А мне всегда удавалось. Не одну душу к Богу по кабакам да по постоялым дворам отправил. Ну, чего уставился?.. Я б тебе много мог бы всякого порассказать. А на добро мое неча пялиться…
— Герасим, а тебе не жалко было людей убивать?
— Что тебе курицу зарезать.
— Мне и курицу жалко.
— А мне ни курицу, ни овцу, ни человека не жалко. Что, грех на душу взял? А какой грех? Ведь по злобе я никого не убивал. Токма из-за денег, чтоб жить.
— А это не грех?
— Эх, Гришка, чую, не прожить тебе долго с этой жалостью твоей…
У Гришки сдавило виски и голова заболела. Он, пошатываясь, отошел от Герасима. Чуть поодаль Евлампий-Убивец сосредоточенно точил свой топор. Что-то толкнуло Гришку, он подошел к нему и произнес:
— Евлампий, разреши спросить. Только не обижайся. — Ну, спрашивай, — слегка нахмурился Убивец и с силой провел точилом по лезвию топора, от чего во все стороны посыпались искры.
— В тебе ни разу жалость к жертвам твоим не просыпалась?
— Почему не просыпалась? Просыпалась, бывало и такое. — Убивец почему-то сегодня был менее сердит, чем обычно, и с ним можно было даже поговорить. — В Малороссии мы лихо гуляли. Вышли как-то на богатый двор. Ну и прибрали там всех, кто был. Все хаты обшарили. Все углы просмотрели — никого не осталось. В крайнюю хату входим, а там мальчишка. Ну совсем малой, лет пяти. Смотрит на меня глазенками испуганными и игрушку протягивает — обычную, деревянную, она ничего не стоит. Протягивает мне со словами — возьми, мол, но только не убивай.
— Ты взял?
— Нет, не взял. Погладил его по голове и говорю:
«На что мне твоя игрушка? Пущай у тебя остается». И знаешь, в первый раз в жизни жалость во мне проснулась.
— Ну а потом?
— Возвернул я ему игрушку, значит, а потом за шейку его взял и придушил. Нечего меня было до слез доводить.
— Так то ж злодейство неописуемое! — не выдержал Гришка.
— А то как же. Конечно, злодейство. Потому молю Бога о прощении неустанно и после каждого убиенного часть денег вырученных на храм жертвую. А уж о свечках и говорить нечего — столько их наставил, что если разом запалить — ночью на Земле день будет.
Гришке стало совсем плохо. Как же он раньше не замечал — сам сатана царит на этом болоте. Да разве только здесь? Был он и там, где шляхтичи жгли деревню, в которой жил Гришка. И там, где травили Гришку собаками. Там, где в самый жестокий голод купцы и мироеды прятали зерно. И тогда, когда пожирал на Руси с голоду человек человека. Когда топтали недруги православную землю. Когда жгли неземной красоты пятиглавые храмы и отдавали народ на поругание. И Герасим Косорукий был с сатаной запанибрата, и атаман Роман, и Евлампий. У Гришки будто глаза открылись на эти оргии бесов, терзающих попавшихся им на глаза несчастных, пробуждающих в душах самое мерзостное, отвратительное, что есть там. И ведь бесы эти вполне могли овладеть и его душой, и со Временем он мог бы стать их слугой, как Убивец, как Косорукий.