«Правда, чтобы оставаться правдой, должна быть завуалированной», — говорил Ницше, рассуждая о греках.
Дали много читал Ницше. И строил афоризмы так же, пользуясь посылками, которые, вступая в реакцию друг с другом, рождали мысль третьего порядка, не заложенную ни в первой части силлогизма, ни во второй, а лежащую где-то между ними, на вибрирующей от напряжения, неразрывно связавшей их нити. Где-то вне их. И вывести это можно только с помощью дедукции.
О покойном брате говорится уже на второй странице «Тайной жизни»: «Мой брат в семь лет умер от менингита, это случилось за три года до моего рождения». Три неправды, три искажения фактов в одной (коротенькой) фразе. Не будем особенно придираться к «менингиту», ведь Дали мог не иметь доступа к заключению судебно-медицинской экспертизы, где в качестве причины смерти указывался «катаральный гастроэнтерит»; зато он прекрасно знал, что его брат умер в год и девять месяцев и что было это за девять месяцев и десять дней до его собственного рождения.
Так почему семь лет?
Почему менингит?
Не будем слишком настаивать на этой версии, но заметим, что семь лет — это сознательный возраст. И если Дали хочет развить мысль о гениальном брате, душа которого в него, сумасшедшего или несовершенного двойника, воплотится, чтобы миру все-таки был явлен гений, то нужно, чтобы умерший брат еще при жизни успел как-то проявить свою предполагаемую гениальность.
За год и девять месяцев сделать это практически нереально. Отсюда эти придуманные семь лет.
Странно?
И да и нет. Идея несовершенного двойника, призванного превзойти самого себя, чтобы перевоплотиться в удачную, но исчезнувшую и оплакиваемую (демонстративно?) модель, прочитывается в этом коротком фрагменте об усопшем брате из «Тайной жизни...» и в длинной истории всей его последующей жизни, менее тайной. Обратите внимание, какую важность приобретет эта идея в дальнейшем.
А также обратите внимание на двойственные образы, которые проходят через все творчество Дали, и на гигантские фигуры-близнецы — Кастора и Поллукса, что установлены возле его дома в Порт-Льигате и видны издалека.
А еще обратите в этой связи внимание на клоунские выходки более позднего времени, от которых обычно отмахиваются, и совершенно напрасно. Ведь Дали повторял на все лады (и я вновь это цитирую): «Я никогда не шучу».
Чудачество и чрезмерная экстравагантность — штуки рискованные, однако они редко бывают беспричинными и, как правило, имеют под собой нечто конкретное. В привязке к Дали того времени этот новый элемент занимает свое место и прекрасно вписывается в генеральный план, в котором жизнь и творчество составляют единое целое.
Что касается менингита, то почему же Дали с таким упорством цепляется и всегда цеплялся за него?
Давайте рассмотрим этот вопрос.
В то время причины этого заболевания, жертвами которого становились в основном новорожденные и малолетние дети, были еще до конца не исследованы. Бытовало мнение, что менингит может быть спровоцирован ударом, нанесенным по голове. А как поговаривали, папаша двух Сальвадоров был весьма крут на руку. Разумеется, нельзя исключить, что ребенка побили или толкнули, случайно или специально, и он умер от полученных травм. Слухи такие имели место. Известно также, что сообщить властям о случившемся отец поручил одному из своих друзей, местному сапожнику. Почему? Потому, что сам был не в состоянии сделать это из-за обрушившегося на него горя? Или он поступил так из страха?
Ужасная правда, без всякого сомнения, усугубляла боль утраты, присовокупив к ней всепоглощающее чувство вины.
Если это действительно правда.
Но у этой версии есть хорошие «шансы» быть ею. Во всяком случае, более серьезные, нежели у другой, также имевшей хождение, мол, у ребенка был врожденный дефект, явившийся следствием венерического заболевания, которым страдал его отец. Однако и она позволяет понять атмосферу навязчивых идей, тревоги и напряженности, царившей в доме, где прошли первые годы жизни Дали, над которым, судя по всему, еще и излишне тряслась мать.
На сей счет — конфузливость, уклончивость и молчание. Словно это как раз та самая исходная точка, вокруг которой все вертится и выстраивается.
Ален Финкелькраут[83] назвал бы это «первородным преступлением».
При этом место главного действующего лица пустует.
Против желания Фелипы, которая проявила несвойственную ей горячность, новорожденному дали то же имя, что носил его покойный брат (мать не сомневалась в том, что с этим именем он тоже будет обречен). Он появился на свет на той самой кровати, на которой тот умер, носил его одежду, играл в его игрушки и в довершение всего, бывая на кладбище, читал свое имя на могиле и склонялся перед ней вместе с матерью.
Когда он заходил в спальню своих родителей, то видел его большую фотографию, которую они повесили над своей кроватью.
Дали, конечно, утрирует, добавляя к вышеперечисленному еще и это: «Когда мой отец смотрел на меня, то скорее обращался к моему двойнику, чем ко мне. В его глазах я был лишь половиной, подменой. Я долго не мог залечить на сердце кровоточащую рану, которую мой безучастный, бесчувственный, не знающий о моей боли отец постоянно бередил своей безграничной любовью к умершему». Но движется он в правильном направлении. Поскольку часто («поскольку всегда», хотелось мне сказать), что-то преувеличивая, Дали оказывается ближе к истине, к которой, возможно, не смог бы подступиться, будь он объективен и опирайся на «реальные факты».
Не начать ли нам наш рассказ о Дали с его внутриутробной жизни, коль скоро он сам приглашает нас это сделать?
Во всяком случае, стоит взглянуть на то, что он пишет по этому поводу.
Итак, на что она похожа? Как он ее прожил?
«Если вы спросите меня, что я чувствовал, — говорит он, — я вам тут же отвечу: "Это было божественно, это был рай"». Утерянный рай. Но описание его не перестает удивлять: «Внутриутробный рай окрашен в огненные тона преисподней: красно-оранжевый, желтый и голубоватый. Он мягкий, недвижный, теплый и вязкий, а еще строго симметричный, состоящий из двух частей». Рай цвета ада — это не тривиально; но мы можем сравнить этот образ с образом, созданным Уорхолом, который в последние годы жизни писал на своих полотнах: «Небеса находятся в одном вздохе от преисподней».
А теперь слово самому Дали: «Моим самым прекрасным видением там была яичница из двух яиц без всякой сковороды. Отсюда, по всей видимости, происходит то смятение, то волнение, что я испытывал потом всю свою жизнь перед этой фантастической картиной. В этой яичнице без сковороды, которую я увидел еще до своего рождения, яйца были великолепными: желтки их сияли фосфоресцирующим светом, а белки слегка отливали голубизной на изломе множества складок и складочек».
«Тот факт, что я могу и сегодня при желании воспроизвести подобную картину — правда, не такую яркую и, главное, лишенную магии того времени, — побуждает меня к сравнению этих ослепивших меня яиц с фосфенами, представляющими собой радужные круги перед глазами, возникающие при нажатии на глазные яблоки и видимые сквозь прикрытые веки. Мне достаточно принять характерное для эмбриона положение с прижатыми к зажмуренным глазам кулачками, чтобы все это увидеть вновь. Не зря дети любят играть в такую игру: они надавливают пальцами на глаза и, когда видят появившиеся перед ними цветные круги, говорят, что увидели ангела».
Как бы там ни было, но Дали был вынужден покинуть свой рай.
«Ужасную травму своего рождения» он пережил 11 мая 1904 года.
«Пусть звонят во все колокола в его честь! Пусть склонившийся над пашней крестьянин распрямит свою согбенную спину, похожую на искореженный ствол оливы, которую гнет к земле трамонтана, пусть присядет, подперев свою щеку мозолистой дланью, и задумается, застыв в благородной позе мыслителя. Внемлите! Только что появился на свет Сальвадор Дали. Ветер затих, и небо просветлело», — разливается соловьем Дали, в библейской манере Сесила Б. де Милля[84] — лирической и шутливой одновременно.