Есть ли кто-нибудь, кого Дали «милостиво» выделяет из этой массы? Да, группу нью-йоркских художников, исповедующих «инстинктивный пароксизм», и Жоржа Матье[46]. Почему? Потому, что «в силу своих монархических и космогонических атавизмов» этот последний (Дали называет его своим другом) занял самую непримиримую позицию по отношению к академизму современной живописи.
«Дружные крики "браво" стали ответом на мои откровения», — говорит Дали, после чего вспоминает одну историю из своего детства. Пожалуй, именно она и стала ключевым моментом его лекции.
«Как-то, будучи девятилетним мальчуганом, я практически голым сидел в нашей столовой в Фигерасе. Опершись локтем о стол, я старательно притворялся спящим, дабы позволить юной служанке получше рассмотреть меня. Сухие хлебные крошки, оставшиеся на столе, больно врезались мне в локоть».
Тут Дали пользуется случаем, чтобы уточнить, что все сильные эмоции проникали в него как раз через локоть. И никогда через сердце!
«Эта боль почему-то ассоциировалась у меня со своего рода лирическим экстазом, — продолжает он, — наподобие того, что я испытал, слушая пение соловья. Это пение растрогало меня до слез. А вскоре после этого моей навязчивой идеей, почти маниакальной страстью стала картина Вермеера "Кружевница", репродукция которой висела в кабинете моего отца. Я рассматривал ее через приоткрытую дверь, одновременно размышляя о рогах носорога. Позднее мои друзья сочтут это бредовым наваждением, но все это истинная правда. Более того, когда, уже будучи взрослым юношей, я потерял в Париже репродукцию "Кружевницы", которую всегда носил с собой, я буквально заболел и не мог ни пить, ни есть до тех пор, пока не нашел ей замену...»
Здесь Дали искренен. И точен. Он предстает перед публикой без маски, не прячет свою особую чувствительность, чрезмерную даже, доводившую его порой до беспамятства и экстаза и подмеченную еще друзьями его юности Бунюэлем и Лоркой. Ясно прослеживается здесь и его метод навязчивых ассоциаций, сходный с методом Раймона Русселя. Художник всегда прибегал к нему прежде и будет прибегать в дальнейшем: от болезненных уколов хлебных крошек через фигуру отца, наготу, эксгибиционизм и молоденькую служанку тянется ниточка к отсутствующей игле на картине Вермеера.
«Публика слушала меня затаив дыхание», — ограничивается замечанием Дали, вновь надевая маску и переключая слушателей с только что сказанного им на невероятную историю о том, как он попросил в Лувре разрешения сделать копию «Кружевницы» и привел в изумление друзей и главного хранителя музея тем, что в своей версии картины изобразил носорожий рог.
«Слушатели, только что внимавшие мне, боясь пропустить хоть слово, зашлись от хохота, который тут же потонул в шквале аплодисментов», — говорит он.
На экране вначале появляется репродукция «Кружевницы», затем репродукция сделанной Дали копии этой картины. «Все повскакивали со своих мест, — сообщает Дали, — они аплодировали и кричали: "Ваша лучше! Это очевидно!"»
Почему рог носорога? Потребовалось длинное повествование о Леонардо да Винчи, подсолнухах, зоопарке Венсенского леса, фотографиях Галы и Дали, купающихся в Порт-Льигате с портретом «Кружевницы», чтобы вернуть на землю потерявшую голову публику и позволить Дали сделать следующее заявление: «В природе никогда не существовало более совершенного примера логарифмической спирали, чем изгиб носорожьего рога», «божественный изгиб», уточняет он, а «Кружевница» морфологически представляет собой гигантский рог носорога, наделенный высшей духовной силой, «ибо, не обладая зверской свирепостью носорога, она, кроме всего прочего, являет собой символ абсолютной монархии целомудрия».
Возврат к живописи через лирическое отступление о целомудрии и новый подход к теме «Матисс — буржуазный художник»: любое полотно Вермеера говорит о том, что его автор — полная противоположность Анри Матиссу. Последний — пример слабосилия, поскольку, несмотря на талант художника, его живопись лишена целомудрия, присущего живописи Вермеера, который даже не касается своей модели (отсутствующая игла...). Матисс совершает насилие над реальной действительностью, искажает ее, сводит к чему-то почти вакхическому...
Как бы странно ни звучали эти слова, они подводят нас к самой сути искусства Сальвадора Дали.
«Под одобрительный смех и аплодисменты я завершил первую часть своей лекции», — роняет он. И тут же идет дальше: заботясь, как всегда, о том, чтобы его аудитория, не дай бог, не углубилась в размышления, хоть в чем-то отличные от его собственных, он делится с ней своим очередным открытием, доставившим ему истинную радость: лицо Галы, «разумеется», составлено из восемнадцати носорожьих рогов.
«На сей раз, — замечает он, — реакцией на заключительную часть моей речи стали не просто возгласы "браво", а настоящие крики "ура"».
Теперь о Рафаэле.
Дали заявил, что, изучив линии шей на портретах работы Рафаэля, он пришел к выводу, что итальянский художник писал исключительно с помощью кубов и цилиндров, «по форме сходных с логарифмическими кривыми, легко различимыми в носорожьих рогах». Но это совсем не тот рог носорога, каким он предстает на картине Вермеера. Нет, этот рог Дали назвал «неоплатоническим».
«Моя аудитория вновь затаила дыхание, — отмечает Дали. — Я должен был огорошить ее еще больше, подкинув несколько новых неудобоваримых истин». И тогда на экране появляется фотография носорожьего зада, про который он говорит, что недавно подверг его «самому тщательному» анализу и пришел к выводу, что это не что иное, как... сложенный пополам подсолнух: «Мало того, что у носорога на кончике носа находится одна из самых прекрасных логарифмических линий, так он еще и на заднице таскает целую галактику из логарифмических линий, имеющую форму подсолнуха».
Как отреагировала аудитория? «Она взвыла, зашлась криками "браво". Публика была целиком в моих руках: это был апофеоз далинизма. Настал момент для пророчеств».
Дали прибыл на лекцию в белом «роллс-ройсе», доверху набитом кочанами цветной капусты. Морфология цветной капусты, вещал он, идентична морфологии подсолнуха в том смысле, что капуста тоже состоит из настоящих логарифмических спиралей (на них все можно валить!), и ее «упругий кочан, образованный множеством соцветий», напоминает «столь страстно любимый мною упрямый лоб "Кружевницы", отмеченный печатью менингита».
«Сейчас не сезон для цветной капусты», — признался он, но пообещал, что в марте будущего года найдет большой кочан. Он направит на него пучок света, сфотографирует под определенным углом, и — слово чести испанца! — когда пленка будет проявлена, «весь мир увидит на фотографии "Кружевницу", причем все характерные черты техники самого Вермеера будут налицо».
Когда в декабре Дали вновь отправится в США, прямо в каюту корабля ему доставят телеграмму из Сент-Омэра: в знак благодарности за рекламу, сделанную художником цветной капусте, профсоюз зеленщиков избрал его почетным президентом своей корпорации.
«Зал впал в настоящее неистовство, — подводит итог Дали. — И мне не оставалось ничего другого, как рассказать им несколько забавных историй».
История первая: Чингисхан, услышал пение соловья, а затем увидел во сне белого носорога с красными глазами. Тут Дали не удержался от аналогии со своим собственным детским воспоминанием, также связанным с соловьиными трелями. И добавил еще одно, не менее потрясающее совпадение: кто предложил Дали выступить с лекцией в Сорбонне? Мишель Чингисхан, или, вернее, Мишель Эристов по прозвищу Чингисхан, генеральный секретарь «Международного центра эстетических исследований», выдающий себя за потомка Чингисхана.
Во второй истории, оказавшейся отнюдь не забавной, речь шла о подсвечнике, при помощи которого Вермеер разжигал свою печь. В этой связи он упомянул Жана Кокто[47], чем вызвал оживление аудитории.