— Йды-ко сюды, парень, — велел он негромко.
Сам не знаю зачем, я вырвал руку — пальцы Тони разжались — и подошел к нему. Второе шитое покрывало легло мне на плечи. Я увидел тень: кто-то держал надо мной венок. Платон Семеныч вдруг забормотал — скоро и неразборчиво, растягивая по временам слова. Я различил славянский и малоросский. Но ничего не понял. Все плыло и качалось вокруг, словно пламя свечей от ветра, комната стала совсем низкой и длинной, и таким же низким и длинным, как стол, был предо мной ведьмин гроб. Я оглянулся. Десятки глаз из тьмы смотрели на нас — прямо и страшно. И впереди всех стояла Тоня, вцепившись пальцами себе в платье. Ее лицо было бледно.
— Дай руку, — сказал старик. Я поднял руку. Словно общий вздох прошел по комнате у меня за спиной. Я увидал кольцо — и все окончательно предо мной помутилось…
Среди книг, что продал мне Люк, а также и тех, что привез я с собой из России, есть много редких, странных и, верно, уже мне не нужных изданий. Порой я листаю их. Путешественник-англосакс, много лет живший средь дикарей, пишет о них между прочим так (перевод мой): «Черный цвет, как и белый цвет, есть, разумеется, символ смерти. Но он имеет порой добавочный смысл. К примеру, бесплодным холостякам по их кончине делают круг черной краской внизу живота в знак прощения и просьбы умершему больше не рождаться в наш мир». Прогрессист-антрополог из русских, либерал восьмидесятых и девяностых годов, к тому же известный общественный деятель и политик (кажется, даже депутат одной из Дум) замечает не без ученой грусти в своей книге, посвященной женской эмансипации, что народ часто глуп: «Малороссы, к примеру, до сих пор верят, будто умершим холостякам нет места на том свете. Оттого в глухих местах Украины похороны паробков и особенно девиц напоминают свадьбу. Со смертью девушки ей на тот свет назначается суженый, обычно родственник или близкий друг. Он идет за гробом до могилы и после становится членом семьи».
Как я узнал в ту ночь, слух о немцах и их бесчинствах был только слухом. Проклятая ведьма не знала мужчин. Она была пьяницей — это так. Но она была к тому же еще старой девой.
XIII
Мне десятки раз снилась эта черная свадьба. Потому эндуастос в моем случае вполне оправдан. Я и впрямь не знаю, где именно была явь — тогда, той ночью, — а что затем добавил к ней сон. Все снова толпились у гроба старухи. Я был как-то оттеснен и даже забыт — и тут Тоня опять схватила мой рукав и уже решительно направилась со мной к двери. Может быть, Платон Семеныч и окликнул ее — или меня, — но мы не обернулись. На дворе луна была уже высоко и ровно светила по всему подворью. Резные тени лежали повсюду, как палые черные листья в ноябре. Тоня тотчас сняла с моего пальца кольцо и спрятала где-то на своем платье.
— Откуда у вас голуби? — спросил я, вспомнив вспугнутую мной стаю. Но она не ответила. Мы перешли двор, миновав аллею, и уже безо всяких тропинок углубились в тень ив. Скоро я понял, что идем мы к сараю. Он уже белел рядом — и вот Тоня отвалила визгливую и кривую его низкую дверь.
— Входи, — велела она. Она чиркнула спичкой — не знаю, откуда взяла она спичку, — и я увидел перед собой грязную камору с глиняным полом, усыпанным золой, поленницу в углу, такую старую, будто ею не пользовались уже много лет, с серым бревном поперек и кусками мшистой коры сверху, а рядом дробину, шаткую лестницу у стены, ведшую, верно, как и у нас, на чердак.
— Лезь, — велела опять Тоня. Спичка погасла, кое-как я залез наверх и очутился на сеновале. Тоня поднялась следом, с новой спичкой в руке, на сей раз осветившей грязное сено и посреди него — раскинутую вместо подстилки широкую казацкую бурку с рваными рукавами и капюшоном вверху. Все это было сыро, густо напитано водой, и тлен коснулся уже всего тут: пахло погребом или склепом. Белые пятна селитры вперемешку с плесенью образовали на скошенных балках словно бы арабеск. Луна лила свой свет сквозь проломы в крыше, и тут спичка не была нужна.
— Что мы здесь?.. — начал я было, но Тоня опять зажала мне рот. Я ощутил на губах солоноватый вкус ее ладошки. Я замолчал, она же, присев на корточки, стала меня раздевать, причем я, помню, пробовал сопротивляться, но снова был оборван решительно, с первых слов. Затем она разделась сама. Но теперь это было не так, как в лодке. Тогда она просто вскидывала вверх платье, теперь же, словно в полусне, медленно расстегнула крючки на груди и на шее, распустила пояс — платье упало кольцом у ее ног — и так же медленно, томно сняла с себя трусы и носки. Я совсем продрог, ожидая ее. Голые, мы стояли друг перед другом, посреди бурки.
— Теперь ты мой муж, — тихо сказала она.
— Почему? — спросил я, дрожа всем телом.
— Потому что отныне она — это я. Понял?
— Нет.
Я и впрямь ничего не понимал. Но Тоня не думала объяснять. Вместо того она велела мне лечь — и сама легла рядом. Мы обнялись — кое-как, неуклюже, хотя она была совсем теплой. Удивительно: я сам тоже сразу согрелся в ее руках, и даже влажный испод бурки, шершавый и колкий, больше не досаждал мне. Я, впрочем, совсем не думал о нем и не знал, что нужно делать. Нам было по десять-одиннадцать лет и, вероятно, нам этим вовсе не следовало заниматься… Наконец я овладел ею. Она вскрикнула, но не разжала рук, даже локти ее стали словно бы тяжелей у меня на бедрах.
— Запомни, — шептала она. — Покойниц нельзя трогать. Дома согрей печку. Приложи к ней ладонь. Потом не мой, спи до утра. Потом — потом что хочешь…
Голос ее стал невнятен. Она шептала, уткнувшись лицом мне в плечо. Я был весь в поту и снова мерз.
— Я не трогал старуху, — сказал я.
— Нет. Ты трогал меня.
Внезапно глухой далекий стук послышался с улицы. Казалось, где-то колют дрова.
— Что это? — спросил я, подняв голову.
Она ответила: «щось роб лют», — так мне показалось. Она словно уже дремала и шептала во сне. Но тут же я понял, что это не так: она не говорила со мной никогда по-малоросски и глаза ее были открыты. Я повторил:
— Что-то делают? Да?
— Да! Да! — вдруг вскрикнула она громко и, дернувшись, освободилась от меня. В свете луны я видел ее искаженное лицо.
— Потолок! Потолок рубят, дурак! — крикнула она мне, дико на меня глядя. Безумие было в глазах ее.
— Потолок? Какой потолок?
— Для ведьмы! А ты не знал? Она не может уйти, она все еще здесь! Беги скорей! Беги же! Сейчас она выйдет — и тебе конец!
Ком одежды оказался у меня на коленях.
— Божевильна! — в ужасе заорал я. И вдруг тугая пощечина обожгла мне скулу. Потом Тоня метнулась к лестнице — голая, как была, — и нырнула в черный лаз.
Не помню, как я сбежал к реке. Сарай остался позади, в усадьбе снова горели окна, и тот же стук, мерный и сильный, шел оттуда сквозь отверстую дверь. Он стих лишь тогда, когда я сел в лодку.
Вряд ли я когда-нибудь еще так греб, как в ту ночь. Мне казалось, минуту спустя я уже был на кладках. Я занозил ногу — я забыл обуться, — но все же поднялся наверх, в дом. И тут меня ждал сюрприз.
Светало. Желтая скучная луна ползла к горизонту. Она казалась вырезанной из жести крышкой от плоской банки: в таких, как и в кадках Артёма, хранили сельдь. И этим же желтым, унылым жестяным светом была залита наша веранда. Горела лампочка. Был первый предутренний час. Дед сидел за столом, за остывшим чаем, и исподлобья, из-под густых бровей с проседью молча смотрел на меня.
— Дед, — сказал я. — Дед! Как звали того священника… ну, того… помнишь? С его дочкой. Что тебя исповедовал. А? Ну… как?
Брови скакнули вверх.
— На что тебе?
— Надо.
Не удержавшись, я громко сглотнул.
— Отец Платон, — сказал дед. — Он помер в войну. Да что с тобой такое? Ты весь мокрый. Где ты был?
Мы прошли на кухню. Со мной и впрямь не все было ладно — я понимал сам. Горький смех душил меня, особенно оттого, что Сэмэныч был тезкой сгинувшего иерея, как я, впрочем, и думал. Я уже стал кое-что сознавать, но я не был уверен, что не расплачусь. Судороги сжимали мне горло.