Издевку Дашкова распознали не только те члены Общества, против которых был направлен этот памфлет, но и сам чествуемый поэт. На экстраординарном заседании Общества 18 марта Дашков был исключен из действительных членов. Его единомышленники один за другим последовали за ним. 16 мая Батюшков письменно известил, что «обязанности по службе» вынуждают его «сложить с себя звание действительного члена». В журнале заседаний Общества последовала запись: «Определено согласно желанию г. Батюшкова исключить его из списка Членов»[223]. Посещать заседания Батюшков перестал гораздо раньше, чем потребовал «отставки», — с 18 апреля.
Речь Дашкова наделала много шума. В Москву полетели письма с отчетами. «Когда увидишь Северина, — писал Батюшков Вяземскому, — скажи ему, что он… выключен из нашего общества: прибавь в утешение, что Блудов и аз грешный подали просьбы в отставку. Общество едва ли не разрушится. Так все преходит, все исчезает! На развалинах словесности остается один столп — Хвостов, а Измайлов из утробы своей родит новых словесников, которые будут писать и печатать»[224].
Литературная жизнь бурлила с небывалой активностью.
II
«Сделал глупую издержку…»
От московских друзей Батюшков с трепетом ждал оценки «Моих пенатов», которые были посланы еще из Хантонова. Наконец в начале мая Вяземский написал ему свои замечания и высказал в целом очень лестную оценку: «Заметив стихи, которые мне не понравились, с таким же чистосердечием скажу тебе о прочих, что они прекраснейшие! Много новых и прелестных выражений: птички, которые со крылышек отрясают негу, — божественно! Язык вообще отличный! Обнимаю тебя тысячу раз и тысячу раз за эту пиэсу. Браво! Браво! Батюшков!»[225] Жуковский пока молчал и заставлял Батюшкова нервничать. «…с нетерпением, смешанным со страхом, ожидаю его ответа»[226], — признавался он Вяземскому. А Жуковский, вдохновленный «Моими пенатами», к этому времени уже готовил стихотворное послание «К Батюшкову», написанное по той же поэтической схеме — короткая строка трехстопного ямба стала с легкой руки Батюшкова неотъемлемой принадлежностью дружеского послания:
Сын неги и веселья,
По музе мне родной,
Приятность новоселья
Лечу вкусить с тобой;
Отдам поклон Пенату,
А милому собрату
В подарок пук стихов.
Увей же скромну хату
Венками из цветов;
Узорным покрывалом
Свой шаткий стол одень,
Вооружись фиалом,
Шампанского напень,
И стукнем в чашу чашей
И выпьем все до дна:
Будь верной Музе нашей
Дань первого вина.
Пройдет еще немного времени, и каждый поэт из круга Батюшкова напишет свое послание к друзьям, используя «Мои пенаты» как образец.
Несмотря на лестные оценки, Батюшков, как обычно, сомневается в своем даровании и поэтических возможностях. Это состояние у него связывалось с физическим недомоганием. В начале лета Батюшков заболел и не мог оправиться в течение нескольких месяцев. В ответ на долгожданное письмо Жуковского он жалуется: «Я пишу мало, и пишу довольно медленно (это было абсолютной правдой. — А. С.-К.); но останавливаться на всяком слове, на всяком стихе, переписывать, марать и скоблить, — нет, мой милый друг, это не стоит того: стихи не стоят того времени, которое погубишь за ними. <…> Я весь переродился — болен, скучен и так хил, так хил, что не переживу и моих стихов»[227]. Однако, словно опровергая самого себя, в то же самое письмо он вкладывает новое послание Жуковскому, написанное в стиле «эпитафии себе заживо». Внимательный читатель, однако, без труда распознает в нем знакомую сатирическую ноту:
Все сердцу изменило:
Здоровье легкокрыло
И друг души моей.
Я стал подобен тени,
К смирению сердец,
Сух, бледен, как мертвец;
Дрожат мои колени,
И ноги ходуном;
Глаза потухли, впали,
Спина дугой к земле,
И скорби начертали
Морщины на челе. <…>
Ах, это ли одно
Мне роком суждено
За стары прегрешенья?
Нет, новые мученья,
Достойные бесов:
Свои стихотворенья
Читает мне Хвостов
И с ним певец досужий,
Его покорный бес,
Как он, на рифмы дюжий,
Как он, головорез:
Поют и напевают
С ночи до бела дня,
Читают мне, читают,
И до смерти меня
Убийцы зачитают!
Из прочих событий, к литературным будням и праздникам не относящихся, стоит упомянуть о портрете, который весной 1812 года заказал Батюшков, чтобы подарить сестре Александре: «Я на сих днях сделал глупую издержку — ты никогда не угадаешь, на что я бросил сто рублей? — на мой портрет, нарисованный карандашом одним из лучших здешних художников. Я тебе оный пришлю с первой удобной оказией. Он очень похож и очень хорошо нарисован»[228]. Не совсем понятно, о каком портрете упоминает Батюшков в этом письме. У исследователей есть большое искушение связать эти слова с известным портретом О. А. Кипренского (тем более в письме говорится об «одном из лучших здешних художников», притом что Кипренский был частым гостем дома Олениных). Искушение это тем притягательнее, что посланный из Петербурга портрет будет еще фигурировать в родственной переписке самым трогательным образом. Младшая сестра Батюшкова Варвара дважды упоминает его в письмах брату: «Я получила письмо от Александры, в котором она извещает нас, что… Вы заказали для нее свой портрет; мне не терпится его увидеть»[229]. И уже по получении: «Я нахожу, что портрет Ваш очень похож, и я рассматриваю его всегда со сладкою радостию»[230]. Видимо, «со сладкою радостию» портрет нежно любимого брата рассматривала не одна Варвара — Александра Батюшкова благоговейно берегла его изображение. В первые месяцы войны, когда обстановка в провинции была не менее тревожной и неясной, чем в столице, А. Н. Батюшкова покинула Хантоново, чтобы в Вологде соединиться с сестрами. Описывая свои быстрые сборы, она упомянула о самых дорогих вещах, взятых в дорогу: «Собравшись оставить мою пустыню, за долг себе поставила взять с собою благословение наших родителей (иконы. — А. С.-К.) и, милый друг, твой портрет»[231]. Дошедший до нашего времени портрет Батюшкова работы Кипренского традиционно датируется 1815 годом, так что едва ли он может быть признан тем самым, о котором переписывались накануне войны поэт и его сестры.
В родных пенатах, откуда совсем недавно Батюшков бежал в столицу, покоя и достатка по-прежнему не было. Сестра Елизавета ждала прибавления в семействе, при этом долго и тяжело болела («поскольку я уже на третьем месяце, невозможно принять почти никакого лекарства»), В письмах она жаловалась на безденежье («долги мучат нас до потери рассудка»), просила о помощи («могу ли получить денежную ссуду, заложив в Петербурге 40 моих крестьян»)[232]. Сестра Варвара, здоровье которой всегда вызывало особенные опасения у близких, кашляла кровью. Имения требовали присутствия Батюшкова: его зять П. А. Шипилов, муж сестры Елизаветы, не справлялся с управлением в отсутствие хозяина. Сестра Александра была принуждена решать все хозяйственные проблемы самостоятельно, в том числе и собирать оброк в зачет будущего, чтобы высылать деньги живущему в столице брату. Осознавая наваливающиеся на плечи близких трудности, Батюшков тем не менее всеми силами пытается отсрочить свой отъезд из Петербурга. «Я, право, иногда вам завидую и желаю быть хоть надень в деревне… правда, на день, не более, — признается он сестре. — Бога ради, не отвлекайте меня из Петербурга, это может быть вредно моим предприятиям касательно службы и кармана. Дайте мне хоть год пожить на одном месте!»[233] Но этого года у Батюшкова уже не было. В 6 часов утра 24 июня 1812 года 220 тысяч солдат французской армии вошли в город Ковно (современный Каунас), форсировав Неман. Через пять дней южнее Ковно Неман перешла другая группировка — 79 тысяч солдат под командованием принца Богарне. Точно с такими же силами под Гродно Неман пересек Жером Бонапарт. Со стороны Варшавы двигался 30-тысячный австрийский корпус. Началась Отечественная война.