А ты, мой друг, товарищ мой,
Велишь мне петь любовь и радость,
Беспечность, счастье и покой
И шумную за чашей младость!
Среди военных непогод,
При страшном зареве столицы,
На голос мирныя цевницы
Сзывать пастушек в хоровод!
Мне петь коварные забавы
Армид и ветреных Цирцей
Среди могил моих друзей,
Утраченных на поле славы!..
Нет, нет! талант погибни мой
И лира, дружбе драгоценна,
Когда ты будешь мной забвенна,
Москва, отчизны край златой!
Нет, нет! пока на поле чести
За древний град моих отцов
Не понесу я в жертву мести
И жизнь, и к родине любовь;
Пока с израненным героем,
Кому известен к славе путь,
Три раза не поставлю грудь
Перед врагов сомкнутым строем, —
Мой друг, дотоле будут мне
Все чужды Музы и Хариты,
Венки, рукой любови свиты,
И радость шумная в вине!
Вполне вероятно, что под «израненным героем, кому известен к славе путь», Батюшков подразумевал конкретного человека — жестоко раненного генерала Бахметева, участника Бородинского сражения, который все еще лечился в Нижнем Новгороде. Отказываясь от прежней тематики, Батюшков на деле реализует данную им ранее клятву: «Аще забуду тебя, Иерусалиме, забвена буди десница моя». Свой долг перед происшедшим он видит не только и не столько в том, чтобы присоединиться к действующей армии и фактически отомстить неприятелю за все страдания, им причиненные. Это долг гражданина и воина («мне же не приучаться к войне»[258]), но долг поэта не менее важен. Поссорившись с человечеством, разочаровавшись в своей маленькой философии, став свидетелем несчастья ближних, пережив крушение мира, который казался незыблемым, Батюшков-поэт не мог остаться прежним. Анакреон, призывавший забыть о печалях и смерти в объятиях наслаждений, в мироощущении Батюшкова все больше уступал место Сенеке, осознающему недолговечность счастья и умеющему без страха взглянуть в лицо смерти.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
I
«Я все ожидаю Бахметева…»
29 марта 1813 года, благодаря настойчивым хлопотам, Батюшков, наконец, получил желаемое назначение — штабс-капитаном в Рыльский пехотный полк и адъютантом к генералу А. Н. Бахметеву. Казалось бы, томительное ожидание кончилось и сейчас для Батюшкова начнется давно желанная война. Но череда неудач продолжалась: Бахметев, так до сих пор и не оправившийся от ранения, в Петербург не возвращался. Судя по интонации писем Батюшкова весны 1813 года, он буквально подпрыгивал от нетерпения и в очередной раз мучился вынужденным бездействием. Чувствуя, что в своем ожидании он ничего предпринять не волен, ощущая себя на жизненном перепутье, Батюшков заполняет свободное время мелочами. «Я вовсе не знаю, что со мной будет, — жалуется он Вяземскому, — ожидаю Бахметева, у него буду проситься в армию, а пока езжу по обедам и вечера провожу с трубкой и книгами…»[259] От нетерпения он заказывает себе офицерский мундир, еще не получив назначения. И продолжает пребывать в неизвестности: «Я еще ничего решительного о моей участи не знаю. Здесь ожидаю моего генерала»[260]. Упоминание о «моем генерале», который все не едет и на письма не отвечает, становится лейтмотивом эпистолярия Батюшкова этого времени. Предоставленный самому себе, опять лишившийся столь счастливо найденной службы, вновь совершенно неожиданно обретший досуг, Батюшков интенсивно размышляет и приходит к неутешительным выводам. Первый из них — жизнь дана нам не для счастья. В качестве утешения человеку остается только прошлое, «святые воспоминания»: «…вечера провожу с трубкой и с книгами, — пишет Батюшков Вяземскому, — а более всего с воспоминаниями, ибо я весь в прошедшем. Я долго, долго жил!»[261] Признание тем более знаменательное, что Батюшкову еще не исполнилось 26 лет. Но ощущение ранней зрелости в нем уже сформировалось. Возможно, это ощущение было характерным для всех его современников. Ведь, к примеру, талантливому поэту, острослову и философу Вяземскому, который уже обзавелся семьей, успел поучаствовать в Отечественной войне, разориться и теперь для восстановления состояния собирался поступать на государственную службу, всего только двадцать… Но возможно, раннее взросление Батюшкова было предопределено судьбой, отмерившей ему всего 34 года сознательной жизни. В любом случае, он интенсивно думает над своей будущностью. «Никогда, мой друг, — признается он сестре, — более не чувствовал нужды в большом или, по крайней мере, в независимом состоянии. Я мог бы быть счастлив — так думаю по крайней мере, — если б имел оное, ибо время пришло мне жениться. Одиночество наскучило. Но что могу без состояния? Нет! Поверь мне — ты меня знаешь — не решусь даже из эгоизма себя и жену сделать несчастливыми»[262]. Семейное счастье представляется Батюшкову невозможным, хотя здесь нужно сделать оговорку: скудные материальные обстоятельства никак не могли быть решающими в этом вопросе. Многие отпрыски аристократических фамилий, куда более блестящих, чем Батюшковы, уже к началу XIX века испытывали сходные финансовые проблемы. Но еще в начале XIX века проблемы эти имели способы к разрешению. Служба, успешное хозяйствование на своих землях, наконец, выгодная женитьба нередко вливали новые соки в истощившееся состояние. Во взгляде Батюшкова на эту ситуацию роковую роль играло его особое мироощущение. Он с юности был склонен видеть жизнь в гораздо более темном свете, чем окружающие. Он незаметно для себя чуть-чуть смешал акценты, и картинка безнадежно искажалась: отсутствие материальной независимости непременно означало уже нищету и предполагаемый брак становился сплошным мучением для него самого и его избранницы. Отсюда и уныние, и скепсис, и слишком поспешный отказ от возможностей будущего: «Не могу себе отдать отчета ни в одной мысли, живу беспутно, убиваю время и для будущего ни одной сладостной надежды не имею»[263]. Новое мироощущение нельзя назвать совсем мрачным, но определенная тоска уже явственно просвечивает через полушутливые жалобы Батюшкова. Это накладывает свой отпечаток на его мысли о поэзии. Рассуждая о пути Жуковского, он сетует: «Пора ему взяться за что-нибудь поважнее и не тратить ума своего на безделки; они с некоторого времени для меня потеряли цену, может быть, оттого, что я стал менее чувствителен к прелести поэзии и более ленив духом»[264]. Нет, конечно, причиной изменения литературных вкусов была ломка личности, которую пережил Батюшков во время Отечественной войны. Те «безделки», которые потеряли для него теперь цену, — это и есть образцы легкой поэзии, совсем недавно представлявшиеся нашему поэту образцовыми. Вспомним, как два года назад он защищал от нападок Гнедича своего литературного кумира — Эвариста Парни. Теперь его гораздо более привлекает немецкая литература. Он с увлечением читает Гёте, Виланда, переводит «Мессинскую невесту» Шиллера. Очевидно, что изменения в творческой системе Батюшкова, следующие за изменением его мировоззрения, неизбежны. Первой ласточкой стало послание «К Дашкову», но будущее пока покрыто туманом.
II
«Раевский славный воин…»
20 мая от В. Л. Пушкина, все еще пребывающего в Нижнем, Батюшков получил верное уведомление, что Бахметев чувствует себя хорошо и в скором времени собирается в Петербург. Однако между этим письмом и реальным приездом генерала прошло почти два месяца. Бахметев прибыл в столицу только 10 июля. Через некоторое время генерал отпустил своего адъютанта штабс-капитана Батюшкова в действующую армию, снабдив его в дорогу своим официальным разрешением и сопроводительными письмами. 24 июля Батюшков, наконец, покинул столицу. Через Вильну, Варшаву, Силезию он добрался до Праги, истратив к этому времени все свои денежные запасы. В Праге встретил князя Гагарина, благодетеля Гнедича, и тот ссудил его некоторой суммой: «Он предложил мне до 100 червонных, я взял 30 и кое-как доплыл до главной квартиры под Дрезден, где сдал мои депеши исправно. Наконец явился я к главнокомандующему и был от него отправлен к генералу Раевскому. Он меня принял ласково и велел остаться при себе; я нахожусь теперь при его особе и в сражениях отправляю должность адъютанта»[265].