В этом высказывании Батюшкова содержится целая философия — слава литературы всегда связывалась им со славой государства. В своей речи «О влиянии легкой поэзии на язык» в 1816 году Батюшков назовет в качестве своего главного единомышленника прежде всего… русского монарха, выступающего в роли мецената: «Великая душа его услаждается успехами ума в стране, вверенной ему святым провидением, и каждый труд, каждый полезный подвиг щедро им награждается. В недавнем времени, в лице славного писателя (Н. М. Карамзина. — А. С.-К.), он ободрил все отечественные таланты: и нет сомнения, что все благородные сердца, все патриоты с признательностию благословляют руку, которая столь щедро награждает полезные труды, постоянство и чистую славу писателя, известного и в странах отдаленных, и которым должно гордиться отечество»[291]. Мысль эта не была достоянием одного только стихотворца Батюшкова, она владела умами целого поколения. Так, Жуковский, призывая удалиться в деревню своего друга А. Ф. Воейкова и там вдали от большого света плодотворно заниматься творчеством, написал ему: «Мы с тобою будем трудиться там в Суринамском уголке и верно, верно отдадим со временем святой долг отечеству…»[292] Другими словами, если мы, поэты, действительно сможем создать совершенные произведения искусства, мы самым лучшим образом сослужим службу отчизне.

Это убеждение легко объяснить особенностями оптимистического мировоззрения эпохи — просвещенное общество было объединено общей исторической надеждой на великое будущее России, о чем писал и сам Батюшков: «Правительство благодетельное и прозорливое… отверзает снова все пути к просвещению. Под его руководством процветут науки, художества и словесность, коснеющие среди шума военного; процветут все отрасли, все способности ума человеческого, которые только в неразрывном и тесном союзе ведут народы к истинному благоденствию и славу его делают прочною и незыблемою»[293].

Благодаря этому универсальному стремлению общества, партикулярная жизнь человека гармонично вписывалась в судьбу страны. А успехи государства, в свою очередь, неразрывно связывались с деятельностью каждого гражданина. Поэзия обрела общественное значение, и модель взаимоотношений «Гораций — Меценат» реализовалась во всей своей полноте. В роли Мецената выступали двор, правительство, часто сам государь, щедро раздававший пенсионы и другие денежные вспомоществования (в разное время их получали Карамзин, Жуковский, Гнедич, Крылов и др.). Государство исполняло свой долг перед литератором не менее добросовестно, чем литератор — перед государством. Государь и поэт являли собой разные стороны одной медали. Так, Батюшков писал П. А. Вяземскому: «Государь наш, который, конечно, выше Александра Македонского, должен то же сделать, что Александр Древний. Он запретил под смертною казнию изображать лице свое дурным художникам и предоставил сие право исключительно Фидию. Пусть и Государь позволит одному Жуковскому говорить о его подвигах. Все прочие наши одорифмодетели недостойны сего»[294]. Насколько естественными были такие убеждения для представителей эпохи, видно, в частности, из письма П. А. Вяземского А. И. Тургеневу, в котором обсуждалась возможность получения пенсиона Жуковским: «Нужно непременно обеспечить его судьбу, утвердить его состояние. Такой человек, как он, не должен быть рабом обстоятельств. Слава царя, отечества и века требует, чтобы он был независим. Пускай слетает он на землю только для свидания с друзьями своими, а не для мелких и недостойных его занятий»[295]. Совпадение личных интересов писателей и государственных устремлений было весьма кратковременным, но оно, безусловно, осознавалось как той, так и другой стороной и немало способствовало развитию российской словесности. Исходя из сказанного, становится понятным, почему Батюшков так стремился и так опасался быть представленным великой княгине Екатерине Павловне именно в роли литератора, преподнести ей переведенные главы «Освобожденного Иерусалима». В нем боролись желание заслуженного признания и страх быть недостойным его и потому остаться обойденным. Ясно и почему всю жизнь Батюшков страдал от ощущения собственной незначительности, ненужности, неоцененности — в отличие от своих друзей он сам ни разу не получил от правительства, на которое возлагал столько надежд, ни единого ободрения своего поэтического труда.

Возвратимся к парижским впечатлениям Батюшкова. Описывая Дашкову город, Батюшков перечисляет все его достопримечательности мельком, останавливаясь подробно только на одной из них. «Теперь вы спросите меня, что мне более всего понравилось в Париже? Трудно решить. Начну с Аполлона Бельведерского. Он выше описания Винкельманова: это не мрамор — бог! Все копии этой бесценной статуи слабы, и кто не видал сего чуда искусства, тот не может иметь о нем понятия. Чтоб восхищаться им, не надо иметь глубоких сведений в искусствах: надобно чувствовать. Странное дело! Я видел простых солдат, которые с изумлением смотрели на Аполлона, такова сила гения! Я часто захожу в музеум единственно затем, чтобы взглянуть на Аполлона, и как от беседы мудрого мужа и милой, умной женщины, по словам нашего поэта, „лучшим возвращаюсь“»[296]. Восхищение, вызванное статуей Аполлона Бельведерского и силой ее воздействия на зрителя, объясняется даже не столько личными вкусами самого Батюшкова, сколько эстетическими предпочтениями века. В словах поэта слышится отголосок просветительских идей (простые солдаты с благоговением взирают на божественный мрамор) и сентименталистских воззрений (для понимания прекрасного не нужно обширных познаний, необходимо лишь уметь глубоко чувствовать). Но основной акцент Батюшков ставит на последнюю фразу: он сделал для себя правилом почти ежедневно приходить в музей и смотреть на статую Аполлона. Батюшков всеми силами пытается вернуть гармонию в свою душу, он стремится к тому, чтобы прекрасное органично входило в его ежедневную жизнь. Ощущение, что гармония эта навсегда утрачена, конечно, уже наложило определенный отпечаток на его восприятие мира, и отчаянная попытка удержаться на плаву кажется вполне естественной.

V

«Я пожирал глазами Англию…»

Война для Батюшкова фактически закончилась. Из всех наград, к которым он был представлен (дважды к Владимирскому кресту и к Анне второй степени), получена была только Анна. В начале мая в Париже Батюшков заболел и провел неделю в доме своего друга и соратника М. Дамаса. Позже он вспоминал об этом: «В 1814, в бытность мою в Париже, я жил у Д<амаса> и сделался болен. Послал в ближнюю биб<лиотеку> за книгами. Приносят „Paul et Virginie“[297], которую я читал уже несколько раз: читал и заливался слезами, и какие слезы! Самые приятнейшие, чистейшие! После шума военного, после ядер и тома, после страшного зрелища разрушения и, наконец, после всей роскоши и прелести нового Вавилона, которые я успел уже вкусить до пресыщения, чтение этой книги облегчило мое сердце и примирило с миром»[298].

Как раз в это время во французскую столицу приехал его петербургский знакомый Д. П. Северин, сотрудник русской миссии в Англии, чтобы сопровождать императора Александра в Лондон. Он предложил Батюшкову отправиться вместе с ним и возвращаться в Россию не через Германию, а морем — через Англию и Швецию. Несмотря на отсутствие средств для путешествия, Батюшков согласился и вскоре после отъезда императора и свиты последовал за ними в Лондон. Время для посещения английской столицы было выбрано как нельзя более удачно: русские были в чести и их повсюду принимали с неизменным почетом и огромным интересом. Батюшков проводил время с Севериным и другими сотрудниками русской миссии в Лондоне. О пребывании Батюшкова в Англии известно крайне мало, поскольку не сохранилось его писем этого периода. Зато многое известно об обратной дороге из длинного и обстоятельного письма, якобы написанного им Северину из Готенбурга. Текст этого письма испещрен авторской стилистической правкой, и еще Л. Н. Майков сделал предположение, что Батюшков готовил его к печати. Действительно, стилистика текста указывает на несколько необычный эпистолярный характер, а подзаголовок «Письмо С. из Готенбурга» подтверждает его литературное назначение. Скорее всего, это неличное письмо, которое предназначалось только адресату, а «письмо» в жанровом смысле, в духе «Писем русского путешественника» Карамзина. Учитывая, что осенью 1815 года Батюшков, опираясь на свои недавние впечатления, напишет целую серию прозаических очерков, среди которых будет и «Путешествие в замок Сирей» с подзаголовком «Письмо из Франции к Д. В. Дашкову», то можно предположить наличие замысла, объединенного жанром писем и воспоминаний, и датировать «письмо Северину» тем же 1815 годом[299].


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: