III

Зонненштейн

В Петербурге Батюшков прожил еще год. Его часто навещали друзья, которых он преимущественно не хотел видеть, делая исключение для одного Жуковского. Но зная о страхах, которые преследовали Батюшкова в Крыму, и о его склонности к самоубийству, друзья старались не оставлять его в одиночестве. А. И. Тургенев бывал у него почти ежедневно и отправлял регулярные отчеты Вяземскому, лейтмотивом которых была фраза «Батюшков все таков же». Вот некоторые из этих отчетов — они позволят составить представление о Батюшкове в начале его душевной болезни, когда минуты просветления еще случались.

«Третьего дня, в семь часов утра, привезли сюда Батюшкова прямо к К. Ф. Муравьевой, которая поместила его в кабинете своего сына и приняла с материнской нежностью. Он обнял ее, несколько раз говорил о своей к ней привязанности и, познакомившись с ее невесткою, сказал ей, между прочим, чтобы она не удивлялась его обращению с Катериной Федоровной: „Ведь она мать моя“. С Никитой, также и с сестрой своей, очень хорош и нежнее прежнего. В тот же день после обеда был у него Блудов; поутру Карамзин и Оленин. Он говорил и порядочно, но более вздору; уверял, что за ним присмотр, что он привезен под стражей. <…> Беспрерывно показывает свою рану, еще не совсем зажившую[536]. В разговоре с Блудовым о болезни физической и нравственной, когда Блудов сказал, что от последней лучшее лекарство: l’amitié, l’amitié, l’amitié[537], Батюшков прибавил: „Vous avez oublié la mort“[538], показывая на свою рану. С Олениным также несколько раз заговаривал о болезни и о ране своей. С Никитой менее скрывает себя и беспрестанно говорит вздор, но при матери его почти всегда благоразумен. Сказал им, que tout le monde lui en impose[539], даже ребенок, что не надобно оставлять его одного, что в Симферополе даже кошка наводила на него некоторое опасение и держала его в должном порядке. С тех пор мы решились не оставлять его и быть с ним попеременно. Вчера ввечеру, поздно, и я пришел к нему и нашел у него Дашкова и Блудова, принял меня и обнял довольно нежно, лучше, нежели в последний раз. Мы много шутили. Я был необыкновенно весел и притворялся прежним веселым Тургеневым. Блудов заставил нас смеяться и его также. Доходило и до журналов, и он вмешался в разговор, но конвульсии на лице продолжались беспрерывно. Вид его в сии минуты точно необыкновенно отвратителен: моргает часто и сжимает зубы, но смех прежний, когда он не конвульсивный. Мы пробыли с ним до двенадцатого часа вечера»[540].

«Батюшков вчера был очень хорош. Я просидел у него до двенадцатого часа один с К. Ф. Муравьевой»[541].

«Батюшков опять сильно хандрит. Вчера ввечеру поручал Жуковскому своего брата и издание своих сочинений. Но после до первого часа мы у него сидели, и шутки Блудова оживили его и его остроумие. Он шутил с нами и на счет литераторов и сам цитировал стихи»[542].

«Батюшков все таков же. Третьего дня был у него Нессельроде, и это имело хорошее действие. Он заставил его переехать на дачу с Муравьевой, куда он никак не хотел переезжать. Теперь решился — из повиновения начальству, как он говорит. Все еще говорит о смерти по издании сочинений с Жуковским, к которому показывает более доверенности, но и Жуковский третьего дня переехал в Павловск»[543].

«Батюшков все таков же, если не хуже; возненавидел все семейство Муравьевых: не едет к ним на дачу, а нанимает свою. Отдал сестре 1000 рублей на свои похороны, а между тем два раза ездил один к графу Нессельроде на дачу, отвез ему работу, ему порученную и сделанную прекрасно; но и она во вред, ибо днем сидит один с своими мыслями, а ночью — за делом. Он хотел нанять дачу подле Северина, но по сие время еще в городе, один и с несчастной сестрой, от которой требует, чтобы не переезжала к Муравьевой и его оставила»[544]. Об этих же печальных обстоятельствах свидетельствует Н. И. Греч: «Он возненавидел род Муравьевых, гнушался Никитою, проклинал его мать, называя ее по фамилии отца Колокольцовою…»[545] Родственные связи, столь важные и дорогие для Батюшкова в недавнем прошлом, перестали существовать.

На лето Е. Ф. Муравьева переселилась на дачу на Карповке; согласие Батюшкова на переезд наконец было получено, и ему наняли отдельную квартиру на другом берегу речки, в доме госпожи Адлер. Л. Н. Майков рассказывает об этом так: «У него был там небольшой садик, в котором он любил гулять, но всегда один. Он не желал видеть ни Екатерины Федоровны, ни сестры, и Александра Николаевна решалась посмотреть на брата только с балкона в квартире самой хозяйки. Иногда он занимался рисованием, а на стенах и окнах чертил надписи, и в числе их две были следующие: „Ombra adorata!“[546] и „Есть жизнь и за могилой“»[547]. В июне 1823 года в Петербург приехал Вяземский и поспешил навестить больного друга. Впоследствии он вспоминал об этом, не называя себя: «Болезнь Батюшкова уже начинала развиваться. Он тогда жил в Петербурге, летом, на даче близ Карповки. Приезжий приятель его, давно с ним не видавшийся, посетил его. Он ему обрадовался и оказал ему ласковый и нежный прием. Но вскоре болезненное и мрачное настроение пересилило минутное светлое впечатление. Желая отвлечь его и пробудить, приятель обратил разговор на поэзию и спросил его, не написал ли он чего нового? „Что писать мне и что говорить о стихах моих! отвечал он; я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес он на голове красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы и разбился вдребезги. Поди, узнай теперь, что в нем было!“»[548]. Как тут не вспомнить слова, которые Батюшков в 1817 году написал о помешательстве Торквато Тассо: «Тасс, к дополнению несчастия, не был совершенно сумасшедший и, в ясные минуты рассудка, чувствовал всю горесть своего положения».

Как в начале лета друзья с трудом уговорили Батюшкова переехать на дачу, так в конце его не могли уговорить вернуться в Петербург. В самом конце августа Тургенев писал: «Вчера мы сделали неудачную попытку с Батюшковым. Реман (врач. — А. С.-К.) хотел заставить его переехать в город, где нанята ему у Рибаса в доме квартира и для сестры (теперь она с ним). Но он воспротивился и не послушался. Ввечеру я был у него; он все уверял, что не переедет и кончит жизнь на даче. Ему хуже. К сему присоединилась и болезнь физическая. Он бродил недавно всю ночь по дождю; едва не утопился в Неве, по крайней мере сам так говорит; стращал меня беспрестанно скорою смертью своею; пристал к Захаржевской, урожденной Самойловой, приняв ее за женщину, о которой все бредит»[549].

В сентябре Батюшкова все же удалось перевезти в Петербург и доктора начали регулярное лечение, хотя сами, видимо, не были убеждены в его эффективности. Лечение затруднялось тем, что сам больной активно ему сопротивлялся, докторам приходилось прибегать к силе. Однако Батюшков не всегда вел себя как помешанный, минуты просветления всё еще случались. Его высказывания и поступки, которые напоминали друзьям прежнего Батюшкова, передавались из уст в уста. Один из таких поздних эпизодов описан А. И. Тургеневым: «На сих днях Батюшков читал новое издание Жуковского сочинений, и когда он пришел к нему, то он сказал, что и сам написал стихи. Вот они:

Ты знаешь, что изрек,

Прощаясь с жизнью, седой Мельхиседек?

Рабом родится человек,

Рабом в могилу ляжет,

И смерть ему едва ли скажет,

Зачем он шел долиной чудной слез,

Страдал, рыдал, терпел, исчез.

Записка о нем готова. Мы надеемся скоро отправить его в Зонненштейн. С ним поедет и нежная сестра»[550]. Приведенное в этом письме стихотворение — последнее произведение Батюшкова, написанное «в здравом рассудке», то есть еще до того, как тьма безумия окончательно накрыла его, — горестный итог прожитого.

Зонненштейн — замок в городе Пирны, в Саксонии, лечебница для излечимых душевнобольных. Это название появилось в обиходе друзей Батюшкова осенью 1823 года, когда врачи решили, что вылечить больного в Петербурге невозможно, и посоветовали родным отправить его в лучшую клинику Германии. Тем не менее выполнять это предписание не торопились. Надеялись на улучшение? Вероятно. Может быть, обманывали моменты кратковременного возвращения к нормальной жизни. Думалось, что родная почва со временем исцелит Батюшкова лучше чужбины, на которой он и так провел последние безотрадные годы. Новое состояние мыслей в ноябре 1823 года зафиксировал Карамзин: «Я видел Батюшкова в бороде и в самом несчастном расположении духа; говорит вздор о своей болезни и ни о чем другом не хочет слышать. Не имею надежды»[551].


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: