Радуясь единомыслию с другом, Гнедич адресовал ему стихотворное послание, начинавшееся с вопроса-приглашения: «Когда придешь в мою ты хату, / Где бедность в простоте живет?» В традиционных для сентиментализма формулах он приглашал Батюшкова разделить творческий досуг, в качестве главного стимула для вдохновения предлагалось улететь вслед за мечтой в те края, которые соответствовали переводческим интересам обоих поэтов:
Туда, туда, в тот край счастливый,
В те земли солнца полетим.
Где Рима прах красноречивый
Иль град святой, Ерусалим.
Узрим средь дикой Палестины
За божий гроб святую рать,
Где цвет Европы паладины
Летели в битвах умирать.
Певец их, Тасс, тебе любезный,
С кем твой давно сроднился дух,
Сладкоречивый, гордый, нежный,
Наш очарует взор и слух.
Иль мой певец — царь песнопений,
Неумирающий Омир,
Среди бесчисленных видений
Откроет нам весь древний мир.
Батюшков некоторое время добросовестно исполнял программу Гнедича. Следование ей было почти полное: для своего перевода Батюшков использовал даже тот же стихотворный размер, что и его друг — для своего. Оба работали с александрийским стихом (шестистопный ямб с парной рифмовкой). Вот небольшой фрагмент перевода Батюшкова из XVIII песни «Освобожденного Иерусалима», показательный обилием архаических форм, инверсированных конструкций и тяжеловесной лексики (все же это перевод эпической поэмы!). С другой стороны, уже здесь отчетливо слышно стремление Батюшкова к благозвучию — фонетические сочетания искусно подобраны, слова выстроены прежде всего в соответствии с их звуковым обликом:
Се час божественный Авроры золотой:
Со светом утренним слиялся мрак ночной.
Восток румяными огнями весь пылает,
И утреня звезда во блесках потухает.
Оставя на траве, росой обмытой, след,
К горе Оливовой Ринальд уже течет.
Как отмечает один из тонких исследователей Батюшкова И. З. Серман, «главная привлекательность поэмы Тассо для Батюшкова состояла не в эпическом сюжете, не в воинском и религиозном героизме, но в самой поэтической манере Тассо: в разнообразии и нежности его языка и в абсолютном отсутствии стилистических границ между жанрами. Регулирующим принципом стиля Тассо была лишь его воля, его личное отношение к предмету изображения»[65].
Период полного совпадения творческих установок Батюшкова и Гнедича был недолгим. Целеустремленный Гнедич, переведя три песни «Илиады», понял, что александрийский стих не подходит для адекватной передачи текста на родном языке, и стал переводить заново — русским гекзаметром. Батюшков, переведя несколько фрагментов, работу свою продолжать органически не смог, хотя попытки предпринимал неоднократно и осознанно отказался от идеи Гнедича только после 1809 года. Это не было связано с природной неспособностью к последовательному труду, как считал Л. Н. Майков. Искания и находки Батюшкова в этот период оказались принципиально иными, чем предлагал ему Гнедич. Они окрашивались и своеобразием его личного, не похожего на Гнедичево, дарования, и определяющим для эпохи противостоянием двух литературных систем — борьбой между старым и новым слогом.
III
«Распря нового слога со старым»
Противостояние литературных систем было не столько идеологическое, сколько эстетическое, хотя идеологическую карту, во всяком случае, одна из спорящих сторон разыгрывала тоже с большой охотой. Противники, с легкой руки Ю. Н. Тынянова, вошли в историю литературы под именами «архаистов» и «новаторов»[66].
Во главе архаистов стоял признанный лидер, человек, профессионально весьма далекий от литературы, но внезапно ощутивший ее как свою вторую натуру — вице-адмирал русской армии А. С. Шишков. Собственных литературных произведений он почти не писал, зато был автором теоретических трактатов, в которых отстаивал два важнейших принципа. Один из них — языковой: древний славянский язык Шишков считал «корнем и началом российского языка»[67]. Он призывал литераторов не заимствовать слова в языках европейских, чем они стали грешить со времен петровских преобразований, а обратить свои взоры назад, в глубь веков, и из древней письменности черпать формы, слова и сочетания слов для современных произведений словесности. Только такой путь, по мнению Шишкова, мог вернуть русской литературе ее национальные черты и одновременно уберечь нравы от западноевропейской скверны: «…когда чудовищная Французская революция, поправ все, что основано было на правилах веры, чести и разума, произвела у них новый язык, далеко отличный от языка Фенелонов и Расинов, тогда и наша словесность по образу их новой и немецкой, искаженной французскими названиями, словесности стала делаться непохожею на русский язык»[68]. Чтобы немного разбавить шишковский пафос, следует заметить, что адмирал ошибался: старославянский язык никогда не был прямым предком русского, и основывать на нем современное словотворчество в XIX столетии было затруднительно.
Вторая идея Шишкова была связана непосредственно с литературным стилем, который преимущественно должен базироваться на высокой лексике и соответственно обслуживать высокие жанры, возрождая уже ушедшие в небытие оду и эпопею. Парадоксально, но подспорьем для высокого стиля, в представлении Шишкова, служила стихия фольклора, народная лексика, гораздо больше отвечающая национальным особенностям, чем новомодные французские заимствования.
Шишков в своих убеждениях был не одинок. В 1807 году в Петербурге в доме престарелого Г. Р. Державина на Фонтанке по субботам начал собираться кружок единомышленников, которые на практике претворяли шишковскую теорию. Через несколько лет эти же люди официально войдут в знаменитое литературное сообщество, которое получит громкое название «Беседа любителей русского слова». Состав его был разнообразен. Помимо откровенных графоманов, как, например, одиозно известный граф Д. И. Хвостов, в «Беседу» входил одаренный поэт-эпик С. А. Ширинский-Шихматов, рано покинувший литературное поприще, талантливый драматург А. А. Шаховской, легендарный баснописец И. А. Крылов, да и сам Г. Р. Державин до самой своей смерти возглавлял это литературное сообщество.
Поскольку в нем существовала установка на декламацию, связанная с преобладанием высоких жанров, то совершенно понятно участие в некоторых его заседаниях Н. И. Гнедича, страстного любителя звучащего слова. Страсть эту Гнедич вынес еще из Харьковского коллегиума, и сам слыл умелым чтецом. Кроме того, Гнедич переводил «Илиаду» и вполне вписывался в означенный круг сферой своих интересов. Официально членом «Беседы» Гнедич не состоял никогда, но по своим эстетическим вкусам был ей близок. Сказать то же самое о Батюшкове нельзя.
Вкусовые приоритеты Батюшкова лежали совсем в иной плоскости. И хотя сам он в то время еще не мог бы определить точно позицию, которую вскоре твердо займет, но путь его был отчасти прочерчен М. Н. Муравьевым. Путь этот назывался «легкая поэзия». «Легкая поэзия» — это жанровое и, следовательно, стилистическое явление. Очень серьезно, как Шишков к одам и эпопеям, к легкой поэзии относились литераторы противоположной ориентации — «новаторы». В отличие от архаистов у них не было формального лидера, но был образцовый пример для подражания и восхищения — Н. М. Карамзин. Именно в адрес тонкого европейца Карамзина были обращены гневные филиппики Шишкова, ненавидевшего западную заразу. Именно его «средний стиль», наполненный перифразами, заимствованиями из французского языка, ориентированный на эстетизм и приятность, казался Шишкову фатально удалившимся от национальных корней. А главный карамзинский принцип, направленный на сближение разговорного и письменного языка («пиши, как говоришь, и говори, как пишешь»), заранее понуждал относиться к литературному творчеству не как к сакральному акту, а скорее как к задушевному разговору с близким и приятным собеседником. Жанры, за которые ратовали последователи и единомышленники Карамзина, были того же свойства. Это были малые формы, изящно написанные, мастерски выстроенные, отличающиеся особой гармонией языка: элегии, послания, антологические стихи, эпиграммы, эпитафии — литературные мелочи, безделки.