Да и кто бы не старался, возразит любой трезвый человек, — после третьего стакана?

К тому же и песня…

Такую песню, девочки, не испортишь. Даже без баяна. Такие песни из поколения в поколение передаются, из уст в уста, как самые заветные, самые правильные:

Пять червонцев дано,
Пять червонцев — четыре недели.
Я пропил их давно
И душа еле держится в теле…

Не сказано, а отлито. Серебром в бронзе. Сама таки штука — жизнь. Лучше не скажешь. И пробовать не стоит.

Исключительных достоинств произведение. Выдающихся.

А уж в вольном переложении Додика… Да для одноголосия без гармони, в три минуты после полуночи…

Песня, моя песня, ты лети, как птица. Как фрегат-буревестник. Как спелое яблочко на голову гению. Как харчок с Эйфелевой башни.

Песня…

Много на белом свете нужных и небесполезных вещей… Не меньше чем не нужных и бесполезных. А вот песни? из каких будут? Какой с этого прок — «речка движется и не движется»? Можно ль без того, что у нас песней зовётся, прожить?

Футуристический, однако, вопрос.

А самое же вероятное-невероятное, что у любого, самого снежного народа полное лукошко этого добра. И не достойный ли плюсквамперфектный ответ — как нате вам! — что, пожалуй, главнее песни и сыскать-то… Оцинкованных вёдер-подойников да сеялок-веялок можно понаделать до ряби в глазах, а вот песню настоящую… Да чтоб и про червонцы, и про душу поранетую, и про то как она, бедняга, от тоски-похмелья избывается… Да еще про думы… Про думы нехорошие — не пришиб ли кого ненароком вчера — больно уж с утра гнусно…

Многим ли понять сие дано? Философичность такую?

Но уж если кому дано, тому по жизни не кюхельбекерно и не тошно.

Как нам, например, скворцам этаким, с бубенцами в голове.

А что насчет философий… Их здесь… Гегель не разгребёт.

Вот, к примеру, такой интересный краковяк.

Есть песня. Песня спета-придумана. Но сама по себе, как ишь ты поди ж ты, неприкаянная — не останется. Нетушки, не обойдётся. Рано или поздно — так оно и краковякнет. Ямщик в степу замерзнет, камыш в темной ночи прошуршит, вихри враждебные взвоют иль какой сумасшедший малый реки полные вина за девичий взгляд отдаст.

Но ведь так оно и случится! К гадалке не ходи!

Вот как сегодня. Хоть и не велик пасьянс, а сошлось.

Червонцы — на то они и червонцы, — давно уже, и с есенинским свистом. До заветного стёпиного дня[2], как до морковкиного заговенья. Англицкий праздник похмелайшен и тот позабыт начисто. Душа же покуда держится, а будем живы, как говорится — не помрем. Хужей бывало.

Тут другое.

Тут теперь и смех, и грех: посреди бела дня всякие уроды цирковые так и норовят с той стороны дороги да на весь базарный голос:

— Эй, студент! Как там Утюг? Не сгорел еще?

Шел бы ты. Шел бы и шел, насос ты драный. Раззявил рот, хоть завязочки пришей. Но оближ ноближ, или как там, если уж назвались подосиновиком. Хоть и через губу, а приветливость дай-положь:

— Будь спок, киря. Заходи. Гостем будешь!

Прилепилось, как банный лист: студенты да студенты. Что, впрочем, соответствует действительности. А всё действительное разумно. Так же, как всё разумное действительно. Диалектика. Кому осетрина жирнющая, а кому селедка длиннющая. Вот и сидим в прицепном вагончике да на жёсткой лавочке. И не подпрыгиваем. Каждому — своё.

Сидим.

Табличку «не обслуживается» крутим-вертим, что обезьяна яйца.

А с кухни запахи… Не запахи, а будто сама Книга о вкусной и здоровой пище заговорила. Под такие запахи ту бы самую черствую корочку хлебца пососать — и совсем бы хорошо; да только на такие столики хлебушек не ставят. Не для того они, служебные столики. На них дебит-кредит подбивают, да счет выписывают, если какой умный найдется.

Под выходные, надобно заметить, служебные столики в чести. За них тех, кому не откажешь, сажают. За самой чистой скатёрочкой. Тогда и хлебушек, и бифштексы с ромштексами. Тогда парад-алле. Ну, а сегодня — такие как мы, на краешке стула.

За этим столиком не спросят: чего-с изволите? Тут вообще ничего не спросят: пришел, посадили тебя, — сиди тихохонько. Будто тебя и нету. Будто ты стол, стул, табуретка. А касательно утонченного обоняния…

Как, желанной, насчет всеобщей формы учёта затрат общественного труда, планирования, организации производства и распределения совокупного общественного продукта? Как насчет этих славных бумажечек с Кремлём?

То-то и оно.

Не ищи под дубом шишки, а под елкой желуди.

Что, собственно, и без вопросов ясно-понятно. Что, собственно, у нас и на лице написано уже который год. Прописными буквами.

Но если до конца идти — до кончика-конечка, — и вопрос насчет запахов до той самой крайней степени довести… Когда слюна тридевятым валом глотку полощет…

Тут только одно — если у чуваков с кухней полная солидарность, самый что ни на есть уважительный паритет, — то и нам побирлять перепадет. А ежель хабар выклюнется — со всей очевидностью и граммулькой опахнемся.

Хотя, заметим строго, и не для граммульки мы здесь, между прочим. Эта граммулька нам — абсолютно двадцать девятое дело. Мы здесь, как говорится, не корысти ради, и даже не в гости неприлично завалились с дырявыми карманами. У нас, гордым языком сказать — миссия. Посему — самим ставить надо. Есть же приличия, в конце-то концов. Если уж на то пошло, сейчас без пузыря, как говорится, дети не рождаются, не то что — что.

Музыканты фонарь лепили, с заморочками разными, кто во что, сразу как-то и не въедешь. Оттягивались в своё удовольствие, придурялись, будто и кругом никого нет. Так, пожалуй, от всей души, только лишь пьяным неграм не слабо, у себя на завалинке, теплым вечерочком, да на всю алабамовскую.

Действом гитарист хороводил, на его бензине карусель закручивалась. Да и кому заводилой быть, когда всех музыкантов — ты да я, да мы с тобой? Вот и крутился за себя и за того парня, пластался чернорабочим на бемольной ниве, самые поддонки из темы вытаскивал, вел мелодию за руку, по досточке-по жердочке, в спину подталкивал, если норовила забуксовать, разворачивал манекенщицей, то одним боком, то другим, а то и на голову поставит; да и это еще не всё! она и не на это еще способна! — задерёт ей юбку среди долины ровныя — дывытеся.

Всё в его власти, кто понимал. А кто не понимал — не для того и печь топлена.

— Интересно девки пляшут.

— А то! Джазик, — ласково сказал Лёлик. — Видишь, как кувыряет? Музончик-то: и Козел на саксе. Вертила такая, — добавил он уважительно. — Как ни зайду — всё играет, всё играет, игрун. Как только жене не укачало? И целыми-то днями. И пилит, и пилит. И зудит, и зудит. Пила ты заводная. В восемь утра захожу: с голой жопой посреди комнаты — ни до чего, — Эл ди Миолу, видите ли, подбирает. «На работу, — говорю, — чего не идёшь, идол?» «А ну ё во влагалище, работу вашу, поиграю-ка лучше».

— И что? Я с похмела тоже стахановец. В другой день только и думаешь: скорей бы война что ли: сдаться в плен да отоспаться. А после пьянки, ну, как крестьянин — ни свет, ни заря. И лежать не лежится, и делать ничего не делается. Как придурок, ходишь оттуда-сюда.

— Да ладно б с бодуна. Ему поиграть захотелось! Понял! И хоть ты кол на голове теши. И будет играть! И никто не указ! А наиграется — тоды уж и на работку соберётся.

— Это где ж такая работка замечательная, ходи-не хочу?

— А вот, едрешкин шиш, — хитро сказал Лёлик. — Это вам не в институтах институтить. В такие места всякий халам-балам не берут. Пенисом-то груши обивать. Да ладно б сидел, попандопуло, «козла» заколачивал, как люди. Нет ведь! Ищи-свищи. «Где-то здесь болтался. Вань, ты не видал?» «Да токо что был», — передразнил Лёлик. — Хераньки там «был». Бабке своей расскажи. «Был» он. Жди! «Был». Сейчас! Разбежался.

вернуться

2

Стипендия


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: