— Здесь что ли?
— А чего такого? Давай.
Я выдавил из себя низкое «о».
— Взял.
— Где отдает?
— В животе.
— В диафрагме, дура. А теперь «и» высокое.
Я продолжил эксперимент. Маныч нетерпеливо поинтересовался:
— Где?
— В голове, по-моему.
— В черепно-мозговой коробке, скажем так. Как видишь, или как слышишь, — поправился Маныч, — звуки разной высоты воздействуют на разные части тела, на разные органы, точнее. При этом активизируя их. А, представь, в хоре? Ты этими звуками окружен, подзаряжаешься ими. Стимулируешь весь организм. Я тут как-то вычитал забавную штучку. Монахи, в одном из европейских монастырей, отказались от многочасового пения псалмов, ради более полезных для обители забот: травку там подстричь, барашка выгулять. И что же? Больше, чем раньше, ничего не сделали, не-а. А вот зато утомляться стали быстро. Подавленность какая-то появилась, случаи депрессии опять же. Как? что? не могут понять. Рацион изменили, пищу покалорийней — нет эффекта. Репка не тащится. Обследовали по полной с рентгенами — в норме. А тут кто-то из медицинских светил посоветовал вернуть всё на круги своя. Занялись снова песнопениями — и что ты думаешь? Всё встало на ноги. Ловишь мысль?
— Я же не собираюсь в опере князя Игоря петь.
— Вот, блин, за рыбу деньги. Глухому церковь два раза не звонит. Запомни. — Маныч отхлебнул из кружки. — Голос тебе надо развивать? Ты даже его возможностей не знаешь. Договорись во Дворце у Оськи Каца. Делов-то. Он сам, по-моему, хоровую студию ведет. Походишь с полгодика, голос, глядишь, поставят. Конечно, колоратурное ми-бемоль не возьмешь, и три октавы не для тебя, но хоть киксу давать не будешь.
— Да нет. Не хочу. Тоже мне, Евгений Ленский.
— Я же тебе ничего сверхъестественного не предлагаю. Позаниматься немного и всё. Для себя. Для своей же пользы. Ты хотя бы по утрам: встал — и с самой низкой, какую только можешь нижнюю ноту взять, старайся звук подержать. Потом повыше на полтончика, еще на полтончика, и гони до самого верха. Оттуда — вниз. Ходишь там, собираешься, бреешься, на унитазе сидишь — а сам распевайся, это время и используй. Как зарядка для организма — связки тренируй. Тогда и фальцетом сможешь спокойненько пользоваться. Диапазон голоса расширится. Ты же звук до конца не выдаешь. В церкви пономари бубнят, вот у тебя, братец, такой же… Буру-бу-бу. Окончания надо тянуть, рот пошире открывать. Это ведь целая наука. Диссертации написаны. И дышать надо уметь, и диафрагмой работать, и переходные регистры там, и неровности тембра, и интонирование, и форсирование верхних нот — до чёрта всего. Наука! А ты главное — пой для себя. Для себя не споешь плохо. Уж сам для себя постараешься. Еще по кружечке?
Жигулевское подвезли. Но уже, нахалы, разбавили. Так хлоркой из под крана и шибает.
— Еще какая штука — если уж у нас такой разговор сложился. Вы ж в ноты не попадаете. А? — сочувственно спросил Маныч. — Чувство ритма у вас… Не ритм, а лягушонка в коробчонке. Потому и получается… Интервенция. То из-за такта, то поперек, то вообще мимо. Или впереди музыки, или сзади. Это как мой знакомый: «если ругать, так барабанщика». Но если б в одном Михаиле дело… В мире ведь всё строго ритмично: времена года, пение птиц, прибой, шаги. Даже Земля вокруг Солнца ритмично вертится. Сердце бьется, кровь стучит. Всё ритм. Сама устойчивость не что иное, как более медленное колебание — Монтень говорил. Вот ты сейчас пиво пьешь — опять же: буль-буль-буль — ритмично, голубец. А вы ритм ни хера, братцы, не держите.
— А у нас атональный ритм, — хохотнул я. — Авангард.
— «Атональный», — передразнил Маныч. — Сейчас как дам в лоб. Любой авангард по тактам расписывается. Это ведь больше, чем… Пойми ты — ритмом от всякой срани освобождаешься, что на нас валится каждый день. А если спецом себя расшатывать… Так и нервами заболеть недолго. Мы и так неритмичные по сути своей дурацкой. Погляди на нигера — хоть об дорогу стучи — ничего, кабанюре деревянному не сделается. А запляшет? в барабанку свою застучит? — любо-дорого смотреть. Вот сила где! В ритме.
— Нас в коробочку не загонишь. В рамочки не запрёшь.
— Вот и херово! Нашел чему радоваться, гляди-ко ты. Охламон. В том-то и засада, что народ у нас неритмичный. Страсть, что бражулька через край — не даёт. Гонит — куда глаза глядят. Он с тобой водочку пьёт, в обе щёки нацеловывает, а через полчаса прирежет за полслова невпопад. «Коробочка». Ишь ты, блядь. «Рамочки.» Неохота — так и скажи! Самодисциплина — вот что! Старание. Каменная жопа. У вас же всё — так, между прочим. Хуё-моё. Пораспиздяйничать. Да дело даже и не в этом, — сказал Маныч хитро. — Нету у вас вот этого, — он потряс рукой, подбирая слово. — Это как часы — нет маленькой детальки — и уже не идут. Просто счетчик такой надо невидимый иметь: щелк-щелк. Чтобы ни вперед, ни назад — точно в такт. Ну нет этого у вас и всё. Мне сначала даже смешно было, а потом я понял, что вы элементарно не здесь. Не в том, что играете. Да, — Маныч махнул рукой, — тут Элтон Джон приедет, сыграет — похер! никто рыло не повернёт. Я знаю, что Михаил за упреки флюс дует. Но я просто умею то, что умею, и мне очень тяжело, понимаешь, физически тяжело — не то, не так, не там, не с тем, наконец. Есть же элементарные профессиональные навыки. Если уж этим… Ладно. Замнем. Хотя по мне, когда ты аккорд берешь не тот, — бывает, да? — как по яйцам ржавой пилой. Так бы и ёбнул саксом по башке! Жопа косорукая.
— Да понимаю я как с нами играть. Стоим на курьих ножках.
— Ладно, — повторил Маныч. — Я сказал: замнём — значит замнём. Слушай, — встрепенулся он. — Знаешь что? Я как-то с Михаилом… Совершенно случайно, в разговоре… О-о-о… Ничего не скажешь, вроде и не глупый парень, но такое порет! такие червяки в голове! Какой-то дурацкий, не знаю как и сказать-то, псевдопатриотизм. Начитался гнилушек всяких, мучит его, видишь ли, доедет колесо до Казани или не доедет. Зачем это ему? Что за чушь? Что за идеи? Говно какое-то пережевывает! Он что? не видит как живет? Ты же с ним, бок о бок…
— Хочешь жни, а хочешь куй? — спросил я. — Ну и что? Не сорок первый. Прорвемся.
— Ну, парень. Вы меня, честно слово, иногда… Дывлюсь, як на нибо. К чему эти дряхлые знамена из нафталина? Их от нечего делать развесили, копать-сажать? Клюковку кислую. Этим же пользуются — как не понятно! Ведь еще со времен Николая Палкина мотивчик-то. И «гнилой Запад», и Варшава тебе, и братьям-венграм «дружеская помощь», и третье отделение — всё оттуда. Да даже и не в этом дело… Ну вот…
— А если ему интересно? Он, между прочим, и в библиотеку ходит. Тебе-то до чего?
— Да ни до чего! Мне давно уж ни до чего. Как бы тебе попроще что ли… Не люблю я это всё, — скривившись, сказал Маныч. — Не всё, а всё! Всё, понимаешь? Напрочь. Не люблю — и пиздец! И что ты со мной сделаешь?
— Да и не люби на здоровье.
— А и Пушкин говорил: «Отечество почти я ненавидел». И Тургенев, кстати, и Печерин, и Тютчев, и Чаадаев, и… Умы не мы! А Некрасов? Поездил-покатался по заграницам, ан домой, а дома-то — жопень во всю… — Маныч описал рукою в воздухе круг и продекламировал: — «Наконец из Кенигсберга я приблизился к стране, где не любят Гутенберга и находят вкус в говне, выпил русского настою, услыхал „ебена мать“, и пошли передо мною рожи русские плясать». Вот, товарищ дорогой. Справедливо? Актуально? Мы не знаем. По заграницам не ездим. Петруша окно в Европу пробрубил, а вот дверь-то… Так что, других рож, кроме каких есть, не видим, но, как говорится, умному — достаточно. Вот оно — открой глазёнки, посмотри. И за что, спрашивается, любить-то, а?
— Пфф, — надул я щеки. — А ненавидеть?
— Что мне эта Родина?.. Что она мне хорошего сделала? Что она мне позволила хорошего сделать!? Что мне эта етитская «родина» дала, наконец? Вот так вот твердолобо. Как и они, бляди. Только не говори мне: «а что ты ей дал?», а то я прямо здесь сблюю! — и Маныч с силой ткнул пальцем в пол.