— А ноты музыканту знать надо? — спросил Минька.
Разлили по последней. Маныч поднял чашку, понюхал.
— И увидел Бог, что это хорошо. — Он выпил, передернулся, выдохнул. — Этот хоть почище азербайджанского. Мэн сени сивирам. Тот, ясная поляна, из нефти гонят. Выпьешь — и вроде с водителем самосвала целовался. — Маныч со стуком поставил посуду на стол. — А ты, Миша, не дергай ножкой. Не спортивно, парень. Всё надо знать музыканту. Если он музыкант.
— А вот Армстронг говорил, что музыканту ноты знать не обязательно. И у Эллингтона — эге — спохватились партитуры искать — а нету. Он в них селедку заворачивал.
— Это ты телевизора насмотрелся? Тётек вумных? Я б тебе поставил Эллингтона, — Маныч положил руку на сердце, — да нету. Ты поверь мне, ёлки. Билив ми. Там люди играли — золото. Как его альт-саксофонист «Прелюдию к поцелую» … Э-э-э… Океан. Всё как… Взаправду. Бриз, волна… Какими словами? В музыке-то? Расскажешь мне. Учёные они все, чувак. Учёные. Чтоб друг-друга понять — другого языка у музыканта нет.
— И знаешь, Маныч, кто музыку делает? — не сдавался Минька, — Шпана из подворотни. Беспорточники. Ей до фени кадансы ваши всякие. Получится — не получится. Консерваторцу твоему не то что кишка тонка… У него всего и ума-то, что нотки читать. Отбери у него нотки — он и заплачет-зарыдает, вешаться побежит. Он без ноток — калика убогий. Штамп чугунный в пустой медной башке — туда нельзя, сюда приличные люди не ходят, а вот эдак и вообще не по учебнику — музыковед плешивый заругает. Всё правильно он сделал, а от скукоты челюсть, зевая, вывернешь. Серые штаны. Только дилетанты музыку вперед двигают, Маныч! Потому что без оглядки на каноны: правильно, не правильно, а главное, чтоб Музыка была. Вон битлы, к примеру, — всё ж оттуда потом: и квины, и флойд, и цепы.
— О, голубь сизый! По-твоему, до битлов и не было никого, так? — ответил Маныч. — С неба они свалились, и понеслась! Да битлы, если на то, только тогда и музыкантами стали, когда гармонию, структуру музыки, ноты, наконец, стали изучать. Когда перестали рокенролльчиками баловаться. Чужими, кстати. Что без основ можно сделать? Только плагиатом заниматься. То-то Элтон Джон Королевскую Академию окончил.
— Что ты всё со своим Элтоном Джоном?! А квины? Биолог, архитектор, инженер, — стал Минька загибать пальцы. — Никто консерваторий не заканчивал.
— И никто не играет на синтезаторе, — выскочил Лёлик.
— «Флойд» — архитекторы, — продолжал Минька. — Кто там еще?
— Я уже говорил: или всё или ничего, — сказал Маныч, смачно чавкая. — И это еще фора великая. Как вам полудурам втолковать, что только в рамках традиции, канона, только в границах, которых в общем-то и нету, настолько они….Только зная всё можно быть абсолютно свободным. Сколько раз вам можно повторять: это Ниагарский водопад![54]
— Артуха, мы с тобой будем спорить до усрачки и всё равно останемся при своих. Ладно, я не говорю про себя, я не музыкант…
— Это ты, Миша, верно подметил, — перебил его Маныч. Он встал и достал из крашеного половой краской буфета початую бутылку водки.
— Но я знаю, что если серьёзно к музыке относиться, в полную силу, по-настоящему играть, растворяясь в ней, — продолжил Минька, — то это все равно как в другой мир уходить, вне потока сознания.
— Спиши слова.
— Дай сказать, чего ты как… Я тебя не перебивал. Мы про большую Музыку говорим, да? Абстрактно. Так вот. Это как неведомые пути. Вне человека. Космос. Подожди, нахер, не мешай, — осадил он Лёлика. — Я только один раз это почувствовал. Случайно… Абсолютно вот… «Дак сайд»[55] в «ушах» слушал. И подумал: немножко еще, вот немножечко, краешек — и пойму что-то… Грандиозное!! Еще чуть-чуть — и пойму!
— Товарищ не понимает, — сказал Лёлик.
— И никак не зависит от грамотности музыкальной, и никогда этому не научишься, — продолжал Минька. — Только душой! Как негры в блюзе? А? Живут! А спиричуэл? Ноты знают? Грузины, пожалте, все вещи на голоса — сольфеджио, надо думать, учили.
— Это древняя культура. Сравнил, — сказал я.
— Сыграй твой грамотный музыкант по нотам, — обращаясь к одному Манычу, говорил Минька, — как слепой дорогу палкой щупает: кочка-ямка, упасть — не упадешь, а музыки нет! Да и не бред ли музыку знаками записывать? Предрассудок. Кто сейчас сыграет как Паганини? Никто. А ноты есть. Нот до ебеней матери!
— Да, Маныч, — подтвердил я. — Вещь — это когда не думаешь как сделано. Когда сидишь и слушаешь, и всё! А если при этом замечаешь: ах, как профессионально они тут залимонили, — то это уже из другой оперы. Да, профессионально. Ну и толку? Техника твоя любимая. И толь-ко. Это не душа — правильно Минька говорит. Не по нотам надо играть, а по душе. Пускай будет как Айвазовский по пьянке бурю нарисовал — зато честно. Ты, главное, играй откровенно, а уж я вобью каблуки в пол.
— Слышал?!
— Откуда звон знаете, вот только слышать его не сподобилось, — ответил Маныч с улыбочкой.
— Скажи-ка, дядя, а почему не может быть ненужной, неправильной ноты?
— Может быть, — ответил Маныч. — Почему не может? Но она должна быть на своем месте. Есть, я согласен, вещи сделанные безобразно, но их переделать — значит уничтожить. В неправильности есть смысл, если эта неправильность в смысл заложена, на него работает. Змеиным ядом тоже лечат.
— Маныч, ты всегда вывернешься. Всё по-своему перевернешь.
— Интеллигентный человек — это способность приспосабливаться, — парировал Маныч. — Кант, батенька, Иммануил. — И приглашающе поднял рюмку.
Выпили.
— Вот ты всё на нас наезжаешь: «ритм, ритм», — не успокаивался Минька, — а ведь русская музыка вся построена на асимметрии, на диссонансе. Я не говорю, что в русских песнях ритма нет. Но у нас «как» всегда было на втором месте, главное, лишь бы сердечко защемило.
— Давай, давай, Троцкий, — подбадривал Маныч. — Послушаем.
— Западная музыка, европейская, как раз аккуратная, симметричная. Как и их жизнь. А в русской музыке сбой идет этой аккуратности. Она бесконечная. Незамкнутая. Ни начала, ни конца. Тянется, как тропа в поле, как я где-то вычитал. Русскую песню можно петь целый день. Ой да, да ой да. Незаконченная она. Как Казанский собор. Да и не может быть законченной — она продолжения всегда ждет.
— Правильно, — поддержал я. — Степь да степь. Лес да лес. Неделями ж на лошадях тащились. Поневоле загундосишь: Ванька дома — Маньки нет, Манька дома — Ваньки нет.
— Азия, — подытожил Лёлик.
— Размеры в европейской музыке, — продолжил напористо Минька, — опять же, строгие, будто кафедральный собор: две четверти, четыре четверти, верно? А в русской есть размеры без всяких законов симметрии: и пять четвертей, и шесть четвертей, и одиннадцать четвертых. А уж вместо четырех тактов и того пуще — не то семь, а нате вам и девять. Не тебе ли это знать?
— Где нахватался? Складно поешь. Взвейтесь кострами синие ночи. Музыка, кстати, не просто, как ты говоришь, «ритм», если это музыка, конечно. Музыка, прежде всего там, где смена ритмов, чтоб ты знал. Но это ладно. Я вообще не понял: о чём? про что? про какую такую-эдакую музыку-шмузыку, маму вашу, — озлобился Маныч. — То, что вы в кабаке шарманите — это что? музыка? То, что вы шмаравозите, музыкой уж никак назвать нельзя. Невозможно. Но если абстрактно, если последний огурец режем… Вы же по крючкам, по знамёнам не поёте, всё под Пёплов залабать хотите. О чем ты говоришь? Может и «Машина времени» ваша, да святица имя ея, на нашем навозе взросла? Если так, тогда я тут же пойду в сортире удавлюсь без мыла. Никогда в России не будет своего рок-н-ролла. Никогда! Завозной — да, может быть. Где всё до йоты заимствованно, сдёрнуто-передрано, да при том так херово, что вспомнить про оригинал-то никому и в голову не придет.
— А джаз?
— Что джаз?
— Джаз отечественный есть?