— А чего тогда в странах заходящего солнца про загадочную русскую душу рассусоливают? Один сердце выдрал из груди, чтоб…

— Да-да, рашен сам себе страшен, — перебил Маныч. — То, что французы друг друга резали-перерезали, как-то… Никто про французскую душу и не заикается. Нормалёк. А уж про нашу сирую! «Загадочную». Вся и загадка, что из-за рубля прибьют, если на бутылку не хватает. Не нужны мы там никому. Рассусоливать еще. Было бы…

— Чего же тогда у нас, Миня, никто как Джоплин не поёт? — спросил Лёлик.

— Споют еще, погоди. Еще как споют.

— Споют, — протянул Маныч. — Ой, споют. Чего не спеть-то? У нас только запоют, а уж там подхватывают. Слышали: русский народ не есть народ — это человечество. И гении всечеловечны. Слушай больше придурошных училок — они еще и не то наговорят. Детский сад. «О, русский глупый наш народ». Пушкина слова, кстати. Александра Сергеича. Уж кто как не он, да? А кому он окромя нас нужен? За бугром Пушкин — полный никто. Это уж поверьте мне. Да и нам… Ты много Пушкина читал? «Капитанскую дочку» в школе «проходил», да лукоморье-дуб зеленый. Вот и весь поэт до копейки. Настоящий народный поэт — он неизвестен: «Постой паровоз, не стучите колеса, кондуктор, нажми на тормоза». А что до сердца из груди… Видишь ли, дорогой мой, — почесав нос, сказал Маныч, — искусство, даже трагичное, всё равно несет позитивный ответ, хотя бы даже и тем, что оно уже есть. Своим существованием. Хотя бы самой постановкой проблемы. Жизнь всегда есть и будет как взаимодействие «йес» и «ноу», с окончательным «йес». Трагичность трагичностью, само собой, но жизненная позиция русского искусства, если мы о нем говорим — всегда была «да». Жизнеутверждающая позиция, говоря языком искусствоведки, которую никто не ебёт — до чего она, жиздра замороченная, стршным-страшна. Не всегда примиряющая позиция, но позитивная. Вечная тень «нет» подразумевается, но «да» в силах ей не покориться. Диссонанс в консонанс. Чем сильнее Ирод, тем неизбежнее чудо. Вот так вот, — откинулся на спинку стула Маныч. — А ты, Михаил, русопят какой-то…

— Русопуп, — хихикнул Лёлик.

— Мандюки вы, сороконожки. Если я не врубаюсь, то и молчу в тряпочку. А на что понимание имею — то моё!

— Ты-то понял, — сказал Лёлик. — А я вообще не въехал. Этот про попа, тот про Ерёму.

— А потом наоборот, — засмеялся я. — Давайте выпьем, а то еще сейчас миролюбивую политику начнете обсуждать. Чего вы друг на друга накинулись? Сидим, отдыхаем. Живи и жить давай другим.

— Правильно. Грамотно, старик, говоришь, — поддакнул Лёлик.

— Не ехидничай. Язва.

— Давай курнем, что ли?

— Откуда?

— У Артухи всегда есть. Курчавый, колись, давай. Привез наверно из Москау?

— Нет у меня.

— Да ладно. Не зажимай.

— Нету говорю. Было бы — не жалко.

— Анаши бы хорошей достать, — цыкнул Лёлик. — Тогда с любой телкой, лю-б-б-ой! Она царица будет, а ты, как шах! Мустафа раз иссыкульского привез, черного. О-о, кайф. Улётный. Та-а-а-кие таски. Карван-сарай. Тащишься: минута — целый год. Я к себе поднимался на четвертый этаж, так казалось всю жизнь иду. Пришел домой и в коридоре по половику еще топаю автоматом, остановиться не могу.

— Но и депрессняк потом… Блин. Глаза б на себя, любимого, не смотрели.

— А с Додиком раз обдолбались, летали самолетами аэрофлота. Я говорю: ты будешь истребитель «МИГ-25», а я «ТУ-134». Идем по улице, лета-а-а-ем, — мечтательно сказал Лёлик. — Вещь.

— Так придумаешь: «я — птичка», нырк в окошко — и вечная память.

— Не-а. По земле. Земные птички, не ласточки. Или сунешь руку в карман, а он глубокий-глубокий, не то что до земли, а будто колодец. Прикольно, блин. Щепка, как бревно — не переступить. Заносишь ногу, заносишь…

— Десять тысяч микрофонов.

— Чего?

— Моррисон из кайфа только алкоголь признавал. Как нажрется — так ему микрофоны мерещатся. Чем больше вмажет — тем больше микрофонов. Один раз к нему заходят — в уматень. Хана району. Растолкали от греха, а он и говорит: «Десять тысяч микрофонов!»

— Это не «хана району», это уже белочка. И три белых коня, уносят меня…

— А всё-таки Моррисон — чувак.

— Да. «Дверки» — это дело, — согласился Маныч.

— Поставь, если есть.

— Есть-то есть, а ставить не буду.

— Вот говно, а?

— Да, говно. Я — говно.

— Дай шмали, покурим.

— Рожу я тебе, что ли?

— Павлины, говоришь?

— Ну ладно, что вы, как дети! С двух бутылок улетели.

— Два дня не жрамши.

— А забыл третьего дня чай пили?

— Так ведь без сахара.

— Отдыхай! Лупень.

— Я пойду похезаю. Где у тебя дабл?

— В коридоре. Толчок не обсруляй. Потом соседи с калом скушают.

— Э-эх, — вздохнул Лёлик, повертев пустой стакан. — Чай не водка — много не выпьешь.

— Ладно, — раздобрился Маныч. — Хоть вы и гондоны, конечно…

— Штопаные, — радостно подсказал Лёлик.

— Для компрессов берег, — сказал Маныч, достав откуда-то из стены бутылку пшеничной.

— Богдыхан! — резюмировал Минька.

— Поставь музон какой-нибудь, — попросил я. — А то сидим, как монахи.

— Только музыку для толстых, — Маныч помял, потискал брюшко двумя руками. — Тунеядца хоронили, плакали подруги. А два джаза на могиле дули буги-вуги.

— А что, — оглядев стол, изумился Лёлик, — зажевать нет ничего что ли?

— Фейс не треснет? Рукавом занюхаешь. Вилочкой пореже мечи.

— Хоть бы печенюшку какую дал.

— Ищи, что найдешь.

Нашли. Ополовинили.

— Кушать много вредно, — осоловело покрутил глазами Маныч. — Человеку много не надо — перехватил и хорэ. Чтоб кишка не сосала. Ну, иногда, может захочешь селедки с лучком, постным маслом и картошечкой…

— Ой, и не говори.

— И купи. Купи селедочки, поешь, раз организм требует. Значит витамина ему не хватает.

— А лучше мослы погрызть, как пираты.

— Тоже себе не откажи. А то можно, знаешь… Человеку не много надо. Это нам постоянно на головку: кап-кап. Откуда все знают, что мне надо, а? Это надо, то надо. Шнырь сюда, шнырь туда — запыхался. Купили стенку, теперь купим софу, а там, глядишь, накопим и на трехцветный телевизор — мечту идиотов. Счастье привалило. Надо всё это? Ни на хер никому не надо. Жизнь не так проста, как она кажется — она куда как проще. Винца граммулечку, поплясать, песен попеть, поговорить за любовь-ласку с каким гондоном штопаным, пообщаться. Правда, Миша? Вот что надо. А то — дела, заботы, хлопоты. Они сегодня, завтра, и всегда. А жизнь одна. Единственная. И не слишком длинная. И вся, от корки до корки вся! в заботах. Ну ни хуйня? Абсолютнейшая. А надо оно тебе? Спроси-ка себя. Такой ценой. Надо? Я, лично, живу по принципу: не бери тяжелого в руки и дурного в голову, и всем другим советую: живи себе нормальненько, не беспокойся, не спеши, и не работай. Это — самое главное. Лучше плохо отдыхать, чем хорошо работать. Работа — от слова «раб». От работы кони дохнут и трактора-комбайны ломаются, а они-таки железные. — Маныч пощелкал ногтем по крутому боку самовара. — Опять же организм изнашивается. Потаскай-ка бетон — наживешь радикулит. Умственная работа — сплошные нервы. Классики что писали? Работай, работай, работай, ты будешь с уродским горбом, за долгой и честной работой, за долгим и честным трудом. Нет уж. Умней будет просто по улицам ходить, воздухом дышать. А то все спешат, бегут. Куда? Куда бежать-то, ебёна телега? Да ты не беги, не спеши — больше толку будет. И не работай — ты же меньше всем вреда принесешь. От твоей работы один вред. Остановись! Поиграй лучше, инструмент освой. Лучше в музыке потрудиться, чем ногами елозить, на диван зарабатывая. Ну, заработал ты этот диван, пожрал, завалился, брюхо рядом упало, в телевизор куриной слепотой пялишься. Тьфу! И все тебя туда-сюда, то сделай, это сделай. Всё кому-то сделай, всё кому-то надо от тебя. А тебе самому что? Скажи: «А ну вас всех в верзуху! Я — есть я, и лучше меня нет никого, и я для себя — самый лучший на свете». Себя любить не будешь — и никто тебя не полюбит. Если себе нравишься — значит кому-то еще понравишься. Вот и сделай что-нибудь для себя — пожрать чего-нибудь вкусненького купи, стопочку дёрни. А! и хорошо! и поебать! Чего ты — хуже других?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: