Вид у Савчука был, наверное, нелепо-растерянный, потому что Нодира коротко засмеялась, помахала ему на прощание рукой и, согнувшись, нырнула в приоткрытые двери кухни.
Что все это значило?
Но и плененный любовью Савчук ни на минуту не забывал о том, что должен обязательно разгадать тайну слова «язычница». Разгадав ее, он приблизится заодно и к пониманию самой Нодиры.
Слух о каком-то сокровище, якобы утаенном родичами Нодиры, сделался новым витком в причудливом этнографическом узоре.
Доктор милостиво разрешила Савчуку, наконец, вернуться в город и приступить к чтению лекций в университете.
Но и живя в городе, Савчук каждый субботний вечер добирался на автобусе или на попутной машине до кишлака Унджи и проводил там весь воскресный день.
Расспросы в Душанбе об утаенном сокровище не дали ничего. И родичи Нодиры упорно отмалчивались или выражали свое изумление, когда он подступал к ним с осторожными вопросами о сокровище. А может, и впрямь не знали о нем ничего? Да и было ли оно?
Савчук наблюдал в быту жителей Унджи отдельные суеверия, вернее, рудименты суеверий. Так, например, подавая лепешки к столу, запрещалось переворачивать их той стороной, которой они пеклись. Хлеб считался священным, с ним надлежало обращаться с особым почтением. Также нельзя было стряхивать брызги с рук после мытья. Это могло якобы накликать в дом злых духов.
Но с подобными остаточными суевериями, по свидетельству душанбинских этнографов, можно было встретиться и в других таджикских колхозах. К тайне родичей Нодиры это не имело никакого отношения. Все это не шло в счет, было лишь шелухой, не более того.
Савчук спросил Нодиру, верит ли она в злых духов.
— Как я могу верить в духов, — ответила она с достоинством, — я же комсомолка! — И, помолчав, добавила: — Фатих тоже комсомолец. Нас приняли недавно в комсомол.
Фатих — это был тот самый мальчишка, который когда-то гонялся за Нодирой по школьной площадке и кричал ей вслед: «Язычница!» С тех пор он вытянулся, вырос, возмужал, превратился в плечистого, коренастого юношу, немного, правда, сумрачного, смотрящего исподлобья. Как было сказано, жил в соседнем кишлаке, где находилась школа-десятилетка, был соучеником Нодиры.
Уже с четверга или с пятницы Савчук начинал томиться от нетерпения. В субботу он поедет в гости в Унджи, чтобы провести там субботний вечер и весь день воскресенья. Может быть, ему удастся переброситься с Нодирой несколькими словами…
Важно в данном случае не упустить из виду одну деталь. Конечно, Нодире, уже просватанной, признанной официально невестой Музаффара (ждали только ее восемнадцатилетия), вроде бы не полагалось проводить время в разговорах с мужчиной не из ее семьи. Но Савчук был чужеземец, стало быть, по принятым в Унджи представлениям, не мог рассматриваться как возможный претендент на руку Нодиры. Кроме того, он был ученым человеком, который приехал из Москвы в Таджикистан, чтобы изучить здешние нравы и обычаи.
Вот почему и Ныяз, и Фатима со спокойной совестью давали возможность своей дочери иной раз поболтать с уважаемым гостем.
Нодира была умненькая, с живым воображением и довольно начитанная. Савчук беседовал с нею о Толстом, о Чехове, о Шолохове.
— Осенью буду держать экзамен в университет, — объявила она.
— Вот как? И на какой факультет?
— На филологический.
— А муж тебя отпустит? Я слышал: осенью ты выходишь замуж.
Нодира промолчала и нахмурилась.
— Тебе нравится Музаффар? — Савчук не удержался от бестактного вопроса.
Нодира пробормотала что-то сквозь зубы, дернула плечиком, круто повернулась и убежала. Жених был ей явно не по вкусу.
Савчук видел его и разговаривал с ним. Это был очень добродушный, круглолицый, бородатый человек лет пятидесяти, вдовец. От первого брака у него осталось пятеро детей, за которыми некому было присматривать.
Нет, ни по возрасту, ни по культурному своему уровню он никак не годился в мужья Нодире.
Смешно, конечно, но в связи с этим у Савчука возникли неясные надежды.
Несомненно, Нодира хорошо относилась к нему, была предупредительна, даже ласкова с ним. Охотно останавливалась посреди двора поболтать, когда ей позволяли заботы по дому.
— Почему ты не выступишь в школьной самодеятельности? — спросил как-то Савчук. — Потом тебя могли бы направить в Москву на олимпиаду танца.
— Танец! Опять танец! — Нодира сделала вид, что рассердилась. — Все время вспоминаете про какой-то приснившийся вам танец! — Но яркие губы ее опять раздвинулась в ослепительной улыбке.
Гуляя по садам, оглушенный радостным пением птиц, Савчук повторял поэтическое арабское изречение: «Птицы, каждая на своем языке, славят одно и то же — любовь». Кроме того, ему очень нравились таджикские стихи, где была строка: «Я ранен стрелой, которую ты метнула в меня из лука твоих бровей».
Кто из коллег Савчука мог бы подумать, что он, сдержанный, суховатый, всецело погруженный в свои ученые изыскания, способен мечтать, да что там мечтать — просто бредить наяву?
Бог знает что лезло в его одурманенную голову!
Однажды в разговоре с Нодирой Савчук сказал, что такого-то числа день его рождения.
— О! Я сделаю вам подарок! — пообещала Нодира.
И в день его рождения она возвратилась из школы домой, таща огромную, искусно сплетенную гирлянду из цветов жасмина. Савчук увидел ее со своей террасы и стал поспешно спускаться по лестнице.
Перехватив его на полдороге, Нодира торжественно водрузила гирлянду ему на шею.
— Нагните голову! Нагните! — требовала она, смеясь. — Вы слишком высокий для меня!
Взволнованный, растроганный, Савчук стоял, послушно склонив голову. Широкие рукава халата спадали, и гибкие девичьи руки, покрытые золотистым пушком, мелькали перед его глазами. Нодира придирчиво примеряла на нем гирлянду, поправляя, расправляя цветы.
Савчука била дрожь. На лице своем ощущал он благоуханное дыхание, немного прерывистое, — девушка запыхалась, взбегая по лестнице.
— Ты наряжаешь меня, — сказал Савчук хриплым голосом, — как наряжают к празднику слонов в Индии.
С детской непосредственностью она захлопала в ладоши.
— Вы правильно сказали. Слон! Мой большой, очень сильный, очень добрый слон!
Что это? Она сказала «мой»?
Он порывисто простер руки и положил их на плечи Нодире. Нежные слова, тысячи нежных слов трепетали на языке, готовые вот-вот сорваться…
Но счастье Савчука длилось всего лишь мгновение. Глаза Нодиры наполнились слезами, потом в традиционном жесте мольбы она сложила ладони.
— Помогите нам, добрый слон!
— Вам? Кому это вам?
— Ну вы же знаете! Вы все знаете! Мне и Фатиху…
— Тебе и Фатиху? Почему?
— Я не хочу за Музаффара. Я хочу за Фатиха.
Руки Савчука бессильно упали с ее теплых круглых плеч.
— Вас так уважают у нас! Вас послушаются моя мать и другие женщины в кишлаке! Только вы можете помочь нам с Фатихом!
Так, стало быть, Фатих и Нодира любят друг друга! Вполне естественно, в порядке вещей! Как же он, разиня, не заметил, не понял этого раньше? У-у, так и стукнул бы себя кулаком по бестолковой башке!
— Хорошо. Я помогу тебе с Фатихом, — сказал Савчук бесцветным голосом. — Буду очень стараться.
На этом разговор на лестнице прервался. Снизу, из внутренних комнат, донесся детский крик и плач. Нодиру нетерпеливо позвали.
— Иду-у! — крикнула она и умчалась.
А Савчук с гирляндой из цветов, висящей на шее, остался стоять на лестнице.
Неплохо справил день рождения, неправда ли?..
Однако молодые люди напрасно возлагали на него надежды. Со всей возможной убедительностью он поговорил с женой Ныяза Фатимой (мнение ее было решающим), с самим Ныязом, с дядей Абдалло и с другими пожилыми родичами Нодиры. Ответ на все доводы его был один: «Фатих не из нашего кишлака!»
С этим Савчук и уехал в Душанбе, прочел в университете последнюю свою лекцию, а затем, напутствуемый сердечными пожеланиями, улетел в Москву.