…Письмо отослано. Ночь на исходе.

Через стеклянную дверь бокса виден очень длинный полутемный коридор. Нина Ивановна сидит согнувшись на табурете у койки Колесникова.

Дыхание больного беззвучно. Слышно только тиканье настольных часов. Иногда дежурная медсестра наклоняется к больному и осторожно поправляет бинты.

Тикают часы. Тикают, тикают… До чего же неприятно слышать, как они тикают!

Двадцать шесть минут прошло после отъезда Доры…

Это вконец истерзаешься так, смотря неотрывно на часы!

Но, как ни поворачивает свой табурет Нина Ивановна, часы, стоящие на тумбочке, остаются в поле ее зрения, хотя и бокового. Взгляд прикован к неподвижно лежащему Колесникову.

«Бедный ты мой, бедный, — думает она. — Вот как нам привелось встретиться! Всю войну я воображала нашу встречу, даже после того, как мне сказали, что ты погиб под Эстергомом. Но кто бы мог подумать, что встреча будет такой? И все же я знала, что увижу тебя. Я твердо знала это. Когда вернулась в марте сорок второго из Севастополя, сразу, в тот же день, написала Олегу. И больше уже не ответила ни на одно из его писем. Зачем? Та ветка алычи — наша ветка — ведь и не думала засыхать, знаешь? Она снова расцвела, как то благословенное дерево на руинах Севастополя.

Ах, Витя, Витя, какие же мы транжиры в молодости, как разбрасываемся чувствами, своими и чужими, как беспечно расходуем время на ссоры, споры, обиды, нисколечко не жалея ни себя, ни других…»

Нина Ивановна поправляет абажур настольной лампы, чтобы свет не бил больному в глаза.

Виктор молчит… Но он продолжает бороться. Где-то там, в закоулках его мозга, продолжает гореть огонек, совсем слабый, но упрямый.

Нина Ивановна с таким напряжением смотрит на безмолвно лежащего Колесникова, что у нее начинают болеть глаза. Сказываются и бессонные ночи. По счету это уже пятая ночь, которую она проводит у койки Колесникова.

Он недвижим по-прежнему. На белых подушках покоится белый шар головы. Белое одеяло чуть заметно подрагивает на груди.

Лица за бинтами не видно.

«О! Сто тридцать четыре минуты, как уехала Дора! За окном светло, ночь кончилась.

Нет, видеть больше не могу эти часы!»

Нина Ивановна порывисто встала, сняла часы с тумбочки, повернулась, чтобы поставить их на подоконник…

И вдруг она почувствовала беспокойство, какое возникает, когда на тебя пристально смотрят сзади. Это мгновенное ощущение тяжести в затылке!

Она оглянулась. Медсестра озабоченно поправляла что-то возле тумбочки. Белое пятно на подушке не шелохнулось. Значит, почудилось?

Нина Ивановна переставила часы на подоконник, потом, решив, что в боксе душно, поднялась на цыпочки, чтобы открыть форточку. Форточка хлопнула негромко.

И вслед за тем Нина Ивановна услышала свое имя. Его произнесли очень тихо, но внятно. Оно, как дуновение ветра, пронеслось по комнате!

Нина Ивановна опять оглянулась.

Глаз в квадратном просвете между бинтами был открыт! Один-единственный глаз в обрамлении белых бинтов!

Она кинулась к Колесникову:

— Ты позвал? Ты меня узнал?

— Конечно, — медленно сказал он с удивившим ее спокойствием. — Ты — Ниночка-Нинушка. Ты приходишь ко мне всегда.

Он говорил протяжно, затрудненно, с какими-то прыгающими горловыми интонациями. Так говорят глухонемые, научившиеся разговаривать с губ.

— Тебе лучше? Ну скажи, лучше тебе? — Медсестре: — Что же вы стоите? Откройте окно!

Колесников вперил в Нину Ивановну одинокий глаз, темневший из-под бинтов.

— Должен, — выговорил он с трудом. — Приказано — должен, иначе не могу.

— Что ты должен?

Но он не обратил внимания и на этот вопрос.

— Ты вчера сказала: не надо, опасно. Но я должен, пойми!

— Вчера?!

Боже мой! Но ведь он разговаривает не с ней! Даже, наверное, не видит ее. Он видит другую, воображаемую Нину — ту, которая всегда приходит к нему в бреду. С этой Ниной и продолжает непонятный, прерванный «вчера» разговор.

Колесников к чему-то прислушивался. К чему? К перешептыванию Нины Ивановны и медсестры, склонившихся над ним? К тиканью часов на подоконнике? Но он же не слышит ни тиканья, ни шепота! Он очень далеко отсюда…

Или он прислушивается к нарастающему шуму внутри — к пульсации крови? (Пульс под рукой Нины Ивановны все учащался.)

Внезапно одноглазый белый шар рывком приподнялся над подушкой.

— Шаги? Почему я не слышу шагов?

Какие шаги? Коридор пуст. И вокруг все тихо. Светает, но госпиталь еще целиком погружен в сон, будто утонул в недвижной светлой воде.

А! Шарканье дворницких метел. Первый звук пробуждающегося города. Он донесся с улицы через открытую форточку.

— Это дворники. Только дворники! Сейчас утро. Дворники подметают улицы.

Она спохватилась. Ведь мысли его не здесь, они в каком-то другом измерении. Неизвестно даже, что там: утро, день, ночь? И в этом недоступном для нее измерении почему-то стало очень тихо.

— Почему стало тихо? — спросил Колесников с заминкой. — Я не слышу шагов.

— Где?

— Наверху… Неужели он сбежал?

— Кто? — С отчаянием: — Но я же не знаю, о ком ты говоришь!

— Да, сбежал от меня. Они взяли его с собой в кузов.

— В какой кузов? — Сестре: — Шприц для укола!

Руки Колесникова прыгали по одеялу. Он вскинулся, порываясь куда-то бежать. Медсестра удержала его за плечи. Нина Ивановна сделала ему второй укол.

— Но я догоню его, — пробормотал Колесников. — Я должен догнать и догоню!

Лекарство начало оказывать действие. Одинокий глаз, темневший посреди бинтов, закрылся. Мускулы Колесникова расслабились, голова опустилась на подушку. Он дышал устало, будто несколько раз обежал вокруг госпиталя.

Одеяло на груди его поднималось медленнее и медленнее. Он погружался в сон, в оцепенение, из которого вышел всего на несколько минут.

— Нина Ивановна! — окликнула медсестра.

Белое облако, колыхаясь, быстро подвигалось по коридору. То генерал второпях и сердясь надевал на ходу халат, а семенившая рядом Дора старалась помочь ему попасть в рукава.

Нина Ивановна метнулась навстречу:

— Товарищ генерал!..

Она задохнулась от волнения.

Скрип табуретки. И мгновенно в боксе воцарилась тишина. Усевшись, генерал долго вглядывался в просвет между бинтами, где, как крыло мотылька, вздрагивало закрытое веко.

— Анализ крови? Температурный листок? — Не Оборачиваясь, он протянул руку назад. Шелест переворачиваемой бумаги. — Энцефалограмма?

— Вот она.

— Не давайте ее пока. Закончим осмотр. Разбинтуйте голову больному. Так.

И прохладная ладонь опустилась на лоб Колесникова, затем очень медленным, бережным движением откинула со лба мокрую от йота седую прядь…

4. У ворот Будапешта

Июнь. Вечер. Вереница военных машин — легковых и грузовых — спешит из Вены в Будапешт.

На фоне пологих холмов мелькают рощи и сады, черепичные крыши, шпили колоколен. Шелковица осыпается с деревьев, высаженных вдоль шоссе, и малыши в штанах с помочами, беззаботно перекликаясь, собирают ее в высокие узкие корзины.

Умиротворяющая голубизна разлита в воздухе. Или это лишь кажется так? Война кончилась, и восприятие пейзажа круто изменилось. Реки перестали быть водными рубежами, холмы — командными высотами: пейзажу возвращено первоначальное, мирное его значение.

Клаксонами шоферы подгоняют друг друга. После заката, согласно новым правилам, въезд в Будапешт запрещен. Через город по ночам пропускают только воинские части, с триумфом возвращающиеся на Родину, домой.

Многим офицерам, однако, еще не скоро домой. Они спешат в Будапешт по делам службы.

Нет, не повезло! Как ни старались, не успели миновать в положенный час контрольно-пропускной пункт у въезда в город. Облако пыли, пронизанное почти горизонтальными лучами солнца, взвилось над предместьем Будапешта. К наплавному, на понтонах, мосту гулким шагом подходит пехота. Из переулков, заваленных битым кирпичом, рысцой выезжает конница. Где-то негромко урчат моторы танков, как гром затихающей, уходящей за горизонт грозы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: