Радиоприемник, собранный заключенными, заработал 12 апреля. Едва дождавшись обеденного перерыва, Колесников спустился в заранее подготовленный тайник. Напарник его стоял на стреме.

Почти сразу же удалось поймать какую-то немецкую станцию. В наушниках плеснула радиоволна, принесшая на своем раскачивающемся гребне слово «Райхсбрюкке». Позвольте: «Райхсбрюкке», иначе Имперский мост? Есть такой в Вене. Один из пяти венских мостов через Дунай.

Правильно! Вторая радиоволна, следом за первой, принесла слово «Вена».

Накануне, то есть 11 апреля, пять наших бронекатеров ворвались среди бела дня в Вену, битком набитую гитлеровцами. Преодолев сильнейший заградительный огонь, моряки поднялись к Имперскому мосту и высадили у основания его батальон гвардейской пехоты на оба берега Дуная.

Названа была, хоть и невнятно, фамилия командира высадки десанта. Что-то вроде бы Клипов, а может быть, Клаппов? Фамилия явно переврана немцами. Клоповский? Неужели? Друг и приятель Сеня Клоповский? Старший лейтенант Клоповский?..

К ночи радостная весть облетела блоки. Вена еще не наша, но мост в центре Вены уже наш! Это было как порыв ветра, прохладного, бодрящего, ворвавшегося внезапно в духоту подземелья!

А утром 13-го в мастерские вбежали разъяренные эсэсовцы. Колесникова сшибли с ног, потом подхватили рывком, завели руки за спину.

Бегом, со скрученными назад руками, он был приведен к подвалу. Оттуда на него пахнуло дурнотным запахом крови. Сводчатая дверь. Скользкие ступени. Прямо против двери на столбе висит Герт. Как? Схвачен и Герт?

Они обменялись коротким взглядом. То было как очень быстрое, незаметное для окружающих прощальное рукопожатие!

— Ничего не знаю, — угрюмо буркнул Колесников.

И прежде чем его повалили навзничь на скамью, он успел заметить, что Герт, преодолевая боль, медленно закрыл и открыл глаза. Одобрил. Умри, ничего не говори!

Вскоре Герт умер, показав Колесникову, как полагается умирать коммунисту в застенке — сцепив зубы в грозном молчании!

Вот что пронеслось в мозгу за то время, которое понадобилось Конраду, чтобы несколькими глотками опорожнить кружку воды…

— На столб его, гауптшарфюрер?

— Но, может, он одумался?

— Ничего не знаю, — хрипло повторил Колесников в десятый или пятидесятый раз.

Гауптшарфюрер откашлялся, чтобы голос его звучал более убедительно.

— Послушай, — сказал он, склонившись над Колесниковым, — не обещаю тебе жизнь. Зачем мне врать? Обещаю тебе смерть. Но легкую. Это важно. От тебя зависит, как умереть: мгновенно или медленно. Твой товарищ умер быстро — из-за небрежности Конрада. Тебя мы побережем. Но при этом, заметь, обеспечим такими мучениями, о которых ты даже не подозреваешь. И это будет длиться долго, очень долго, целый день, а возможно, и всю ночь…

Колесников молчал.

— Конрад!

Серия точно рассчитанных, очень болезненных, но не смертельных ударов! Он в кровь искусал себе губы, чтобы не крикнуть.

Ему дают понюхать нашатырный спирт.

Колеблющаяся пелена плывет перед глазами, застилает своды, стены, устрашающие хари эсэсовцев, теснящихся вокруг.

Усилием воли Колесников заставил себя сосредоточить внимание на одной на этих устрашающих харь. Она закачалась над ним, придвинулась, потом отвратительно осклабилась:

— Ну как? Не хочешь ли ты на столб?

И тогда, приподнявшись на локтях, он харкнул — слюной и кровью — в ненавистное, багровой тучей нависшее над ним лицо!

Тотчас же эсэсовцы кинулись к нему, притиснули к скамье. Уже не улыбаясь, гауптшарфюрер медленно вытирал лицо белоснежным платком. Колесников внутренне сжался в ожидании нового ливня побоев.

Но побои не обрушились на него. Какое-то замешательство возникло в подвале. Несколько пар каблуков простучали от дверей по каменному полу. Вероятно, посмотреть на Колесникова явилось высокое начальство, потому что все вокруг замерли, черные фигуры вытянулись и оцепенели.

Тонкий голос негромко спросил:

— Так это он и есть?

— Да, штандартенфюрер.

— Молчит? Упрям. Я вижу…

Черные мундиры, теснившиеся вокруг Колесникова, расступились. На секунду перед ним сверкнули очки.

Или, быть может, не было очков, просто взгляд, устремленный на него, был такой холодно-испытующий, мертвенно-неподвижный, стеклянный?

После паузы голос произнес задумчиво:

— Что ж, этот годится, пожалуй…

Как понимать: годится? На что годится? Кто этот человек, от тонкого голоса которого дрожь прошла по измученному побоями телу?

Комендант лагеря торопливо бормочет что-то о спрятанном в тайнике самодельном радиоприемнике, который нужно обязательно найти. В противном случае…

— Разве он один знает о тайнике? — Это тонкий голос. — Я слышал, в запасе у вас есть еще несколько человек.

В запасе? Это означает, что рабочих механических мастерских будут пытать всех подряд!

— И потом, я ознакомил вас с приказом рейхсфюрера. Вы же знаете, мне дано право выбирать и отбирать.

Непродолжительное молчание, во время которого дрожь почему-то все сильнее сотрясает Колесникова.

Голос гауптшарфюрера:

— Как прикажете отметить в карточке, господин комендант?

— Ну… кугель, я думаю. Пусть снова будет кугель…

По-немецки «кугель» — «пуля». Под этим словом в карточке заключенного обозначают, что он расстрелян при попытке к бегству.

Итак, его, Колесникова, уже нет! Пометкой «кугель» он вычеркнут из списка живых…

Посетители гурьбой двинулись к выходу. Что это? Замешательство опять возникло — на этот раз у ступенек. Наверное, один из высокопоставленных посетителей, а быть может, почтительно сопровождавший их комендант, споткнулся о брошенные на пол орудия пыток — бич из бычьей кожи либо клетку-девятихвостку, потому что тонкий голос произнес с пренебрежительными интонациями:

— Бичи, плетки! Это вульгарно, вы не находите? У нас не бьют, господин комендант…

И больше Колесников не услышал ничего. Вместе со скамьей, к которой он был привязан, его быстро поволокли по очень длинному гулкому коридору. Сталкиваясь, продолжали стучать в мозгу непонятные фразы: «У нас не бьют» и «Этот годится, пожалуй…»

Из застенка его переместили в лагерный лазарет, но не в общую палату, а в изолятор. Вокруг захлопотали врачи. Колесникова начали усиленно кормить и лечить.

Он не поверил своим глазам, когда на обед вместо обычной брюквенной похлебки подали суп, в котором плавали волоски жилистого мяса. В концлагере — мясо! А хлеба ему отвалили граммов двести, не меньше.

Он подумал, что так откармливают утку к праздникам. И наверное, утки, обойденные выбором, завидуют ей, а сама она горда и счастлива, не подозревая, что ее через столько-то дней чиркнут ножом по горлу, а потом зажарят на противне и под радостные клики гостей подадут к столу в соусе из яблок.

Но он. Колесников, совсем не желал быть похожим на эту самонадеянную праздничную утку!

«Годится, пожалуй…» Гм! Что же понравилось в нем этому с тонким голосом? То, что плюнул в лицо гауптшарфюреру? Если бы он, изловчившись, пнул Конрада ногой в живот, может быть, понравился бы еще больше?

…Прошло шесть дней. Внезапно среди ночи Колесникова подняли с постели, втолкнули в закрытую машину и, нигде не останавливаясь, примерно за полчаса доставили на новое место.

Пока конвоиры вели его от машины к воротам, он успел осмотреться. Дом, именно дом, а не барак, стоял в котловине, на самом ее дне. В звездном сиянии ночи синели Холмы, которые он принял в первую минуту за неподвижную гряду туч.

Залязгали, будто перекликаясь, замки в последовательно открываемых и закрываемых дверях.

Конвоиры заставили Колесникова быстро подняться по широкой, слабо освещенной лестнице. Его ввели в камеру. Еще раз лязгнул замок за спиной. Колесников остался один.

Где он? Непонятно. В окне, одном-единственном, расположенном довольно высоко от пола, матово отсвечивает при блеске звезд решетка. Значит, тюрьма? Но загадочная.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: