— А это что? — И палец, длинный, как у бабы-яги, указывал на пятно на рубашке.
То ли с кисточки упало, то ли за ужином присадил.
Лицо у Шпехта становилось бесстрастным, подходил к стене, возле которой пучками — розги.
Приходилось ложиться на лавку лицом вниз.
«Вытерпи!» — приказывал себе Савва, но боль такая резкая, такая всякий раз нежданная.
Крик вырывался пронзительный, и в нем была не одна боль, но и обида. На беспощадного Шпехта, на матушку — не идет защитить его.
— Я не тебя казню, я казню непорядок, — говорит Шпехт, отсчитав десять ударов.
За завтраком матушка Мария Тихоновна умоляла Ивана Федоровича:
— Надо прекратить наказания. Саввушке десятый годок всего. Это не детство, это солдатчина.
— Ну что ты, голубушка! Не будет бит — ума не наберется. Аристарх Иванович мне, бывало, говаривал: русский человек задним умом крепок. Чтоб ум в голову перешел — без воза лозы не обойтись.
Много лет спустя Савва Иванович добродушно поощрит педагогическую методу гувернера.
«Отец не видел ничего дурного в воспитательных принципах Шпехта и, конечно, был прав, — напишет он в „Моем детстве“. — Розги исправно действовали. Я же вскоре сделался чистеньким и аккуратным мальчиком».
Комната Шпехта — царство птиц и книг. Птицы в клетках на окнах, книги вдоль стен в шкафах. Птицы певчие, книги немецкие и французские.
— Я отправляюсь на Трубную площадь. Ловец Евдоким обещал принести ярокрасного снегиря. — Шпехт улыбается воспитанникам. — Да, господа, нынче воскресенье.
Поднимает со стола газету, и перед детьми — три книги, три фолианта! С цветными картинками!
Старший из братьев Федор получает книгу по геологии, с изображениями отпечатков доисторических растений, с рисунками окаменелых раковин, костей вымерших гигантов.
Анатолию — красота несказанная: насекомые и бабочки. Савве — альбом картин и рисунков. Младший брат Николай пока что на попечении нянек. Его и Машу взяла гулять Александра, у нее каникулы.
Без одиночества наслаждение книгой неполно. Савва, накинув пальто, перебегает из флигеля в дом и затаивается в большой зале.
Книга начинается акварелью Брюллова «Внутренний вид храма Аполлона Эпикурейского». Это всего лишь развалины храма. Колонны, тесаные камни, синева гор, синева неба, зеленое дерево, теплое серебро облака… Савва смотрит, смотрит, и картина открывается ему. Брюллов написал невидимое! Ему не храм был важен, а горячий воздух юга. Этот воздух в розовых жарких бликах на глыбах мрамора, в ослепших от солнца тенях.
На другой странице снова Древняя Греция.
Савва рассматривает обнаженную женскую фигуру. Правильная, во всем совершенная античность. На женщину легко смотреть, не стыдно. От ее оголенности не обдает жаром. Она полулежит, ноги вытянуты, соски обозначены каплями света, но свет не оживляет истукана.
— «Большой канал у церкви Сан-Джеремия», — читает Савва надпись под следующим изображением. — Ф. Гварди.
Гондолы. Узкая четырехугольная башня, дома, уходящие в воду, вода, прорезающая картину в глубину, под веселый, углом поставленный, пешеходный мост. Венеция. Италия.
— Я буду в Италии, — говорит себе Савва. — Я буду в Италии.
И быстро прикасается пальцем к мосту над каналом.
Он точно знает: его услышали. Его слова приняли. Он будет в Италии, в Венеции, на мосту через Большой канал, у церкви Сан-Джеремия.
В залу входят слуги:
— Молодой господин, дозволь заняться уборкой. Нынче будет бал.
Савва забирает книгу и, набычив голову, чтоб только не видеть ничьих лиц, убегает в свой флигель. В темном коридоре он горько, беззвучно рыдает. Бог знает отчего.
В доме множество огней, но это еще не полный свет. Полным светом засияют залы и комнаты, когда приедет генерал-губернатор Арсений Андреевич Закревский. Закревского очень ждет друг отца Василий Александрович Кокорев. Он ради этой встречи нарочно приехал из Петербурга. Кокорев — «откупной царь» столицы.
У купца и жилье должно деньги приваживать. К малому дому — малые деньги льнут, к большому — большие. Иван Федорович купил роскошные апартаменты Чудакова на Первой Мещанской. Величественный подъезд, огромный двор. На первом этаже целый ряд приемных и гостиных, два кабинета, в каждом хоть танцуй, длинная красивая зала. Из залы двери на каменную террасу в сад… Дом некогда принадлежал графу Толстому, и его называли толстовским.
Василий Александрович Кокорев привез подарки. Маленькому Николеньке — гусарский мундир, Анатолию — шахматы, большая доска, с большими, из красного и черного дерева, фигурами. Федору — черный шелковый плащ, черные перчатки, черная шляпа. Савве досталась музыкальная шкатулка с китайцами и китаянками.
Братья благодарили Василия Александровича и переговаривались между собой… на немецком языке.
— Да что они у тебя, немцы? — изумился Кокорев.
— О нет! — Иван Федорович был очень доволен. — Они хитрые русаки. Могут по-французски лопотать, но по-французски многие умеют, а по-немецки только кое-кто.
Худощавое лицо Ивана Федоровича светилось: ему нравились его дети. Ему все нравилось. Жизнь не баловала в юности, испытывала в молодости, но теперь шла в гору, и все скорее. Иван Федорович чувствовал — натяни он вожжи, и успехи пойдут еще стремительней. Однако в делах он соблюдал воспитанную дядей Аристархом умеренность, а вот с утехами света торопился, как на пожар. То званый обед для купечества, то ужин с генерал-губернатором, то бал.
Савва с Толей катались на санках в саду. Здесь были устроены горы. Выбирай — ледяную, когда полозья санок грохочут, будто колеса поезда, или девичью — пологую, длинную. Едешь, едешь, санки никак не останавливаются, но и не торопятся. Есть горы с двумя трамплинами. Есть гора-змея: не сумеешь повернуть — улетишь в сугроб.
Еще светло, но в доме зажигают малые люстры…
— Сегодня будет вся Москва, — говорит Савва Толе. — Съедутся самые важные гости.
Дом вдруг вспухает ослепительным сиянием, словно в залу вкатилось солнце.
— Губернатор приехал. Большую люстру зажгли!
— Сегодня Сашин бал, — говорит Толя. — Она, как лебедь, в платье. Я видел, она вчера примеряла.
Над залою, в противоположной стороне от большого балкона, где помещаются музыканты, есть совсем узкий балкончик. Шпехт тоже на балу, и дети свободны. Савва вооружился театральным биноклем. Он ищет госпожу Карнович. Ольга Васильевна — первая красавица Москвы. Шпехт о ней сказал: живой греческий мрамор.
— Ах, вот она!
Голова жирафья, глаза темные, огромные, под темными ресницами. Лобик совсем маленький, неумный, но над ним море золотых волос. Ольга Васильевна с Александрой, с сестрой. Саша очень хорошенькая, она и впрямь как лебедь. К ним подходит муж Ольги Васильевны, Валериан Гаврилович. Аполлон Бельведерский, только во фраке…
Савва отдает бинокль прокравшейся на балкон радостно запыхавшейся Маше. Сам идет на первый этаж, берет свою шубу, одевается, как положено, чтобы не вызвать гнева у Шпехта, уходит во флигель.
Если у взрослых своя жизнь, то у него — своя. Он сидит перед музыкальной шкатулкой, разглядывая китайцев и китаянок. Ему кажется, что музыка не вполне китайская, движения у танцоров тоже неправильные. Китай — иное, там иная гармония. Живых бы китаянок и китайцев, живую музыку — он показал бы им, как надо танцевать китайские танцы.
Вербное воскресенье. 1851 год. Дом пахнет корой, весной. В вазах ветки вербы. Под иконами верба. Лица у всех благостные, но строгие. Завтра Чистый понедельник.
За обедом — уха, на второе — судак, и в ужин — судак. Завтра рыбы — ни-ни. Строжайший пост. Зато семья в сборе. Хорошо видеть сразу всех — батюшку, матушку, бабушку Лахтину, братьев, сестриц.
— Батюшка, расскажи о нашем дедушке, — храбро спрашивает Савва.
Отец вскидывает брови, рот у него сжимается, под глазами набрякают мешочки.
— Я остался сиротой девяти лет… Что я знаю… Соберемся когда-нибудь в Звенигород, там в ограде церковной могила Федора Ивановича… Матушка еще раньше преставилась. Нас осталось трое мальчиков и сестра Александра. Александра, кажется, замужем была, но умерла очень рано. Братьев моих, Михаила и Николая, взяла тетка Наталья Васильевна Дмитриева, а меня дядька — Аристарх Иванович. Тетка и дядька в Мосальске жили… У меня, Савва, детства не было.