Тошно подумать, сколько бы мы еще так просидели, не появись Миреллин старший брат. Он пронесся мимо на всех парах, несомненно курсом на кафе, так боясь опоздать к сладкому раздолью, что даже не заметил нас. Бежать бегом ему уже не пристало по возрасту, но, чтобы быстрей добраться до вожделенной дели, он расправил плечи и вытянул вперед шею. Мирелла и я провожали его взглядом, пока он не исчез из виду, потом мы переглянулись. Слова пришли вместе с хохотом.
Начал я. «Fato male? — спросил я. Я хотел узнать, били ли они ее вчера после нашего ухода. — Ieri sera», — уточнил я. Она посмотрела на меня, и язык ее развязался. Слова не успевали вылететь изо рта, они цеплялись друг за дружку и сбивались в плотные стайки. Я только таращил глаза, понять я ничего не мог, но вдруг — прямо посреди слова — она замолчала, встала со скамейки, решительно спустила гольфы и задрала платье и так стояла, выставив себя на обозрение. Ноги и бедра были исполосованы темно-багровыми рубцами, я знал, что это такое. Мы оба смотрели на них — минута молчания.
Во флорентийском пансионате Зингони обедали поздно, очень поздно. Семьи с детьми легко безумели. Среди гостей таких семей было множество. «В основном в пансионате постояльцы, — объяснял отец. — Семьи, которых война ли, мир лишили крова. Люди, никогда, быть может, не имевшие нормального дома». Я украдкой рассматривал молодого конторского служащего, а чуть поодаль сидел пожилой мужчина, вид его будоражил мою фантазию, унося ее в заоблачные дали. «Кое-кто погряз в процессах, которым не видно конца, — продолжал отец. — А некоторые разорились. Квартплата поступает крайне нерегулярно. Если вообще поступает».
Хозяйка проходила по столовой в кружевном, непременно темном, платье. Со всех столов ее приветствовали, бормоча что-то. Она горестно здоровалась в свою очередь. Некоторых как будто бы не замечала. Это наверняка должники, думал я. У нашего стола она останавливалась, перекидывалась парой слов с родителями, а нас, детей, гладила по головам. От нее удивительно плохо пахло.
Истомившиеся малыши вертелись на стульях, не хотели кушать. Уставшие отцы брали решение проблемы в свои жесткие руки. «Встань — и марш в коридор!»
Плач за дверью. Заплаканное чадо тащится на свое место в столовой, все ноги в красных отметинах. Отеческий норвежский шлепок был здесь не в ходу. Во Флоренции больше доверяли резким, как хлыстом обжигающим, ударам ребром ладони. Иногда прибегали к помощи ремня, и все это приправлялось звучными пощечинами. Очевидно, эти методы наказания были известны и в Пизе.
Мы стояли тихо. Просто смотрели друг на друга. Мы оба понимали, что к чему. Я был смущен.
Мы с мамой уезжали, оставляя тетю в маленьком пансионате на улочке Доменико Кавальчи. Она стояла в дверях и махала нам: я думал, что не вынесу этого. Мы пятились спиной до самого угла и все махали, махали. «Через неделю мы приедем все вместе!» — крикнула мама.
В поезде на Флоренцию я устроился у окна и с интересом рассматривал тосканские ландшафты. Мама тоже глядела в окно, но почти не переводила взгляда.
К вечеру мы были в пансионате Зингони, с папой, братом и сестрой. Мы с Малышом сидели на своих местах за столом, салфетка на шее, разглядывали других детей и гадали, кому сегодня влетит первому. Перед глазами у меня стояла Мирелла. Как обычно, другие дети смотрели на нас подозрительно. Они держали нас за каких-то неправильных детей, на которых за столом не орут и не хлещут по щекам и которых какой-то небесный заступник освободил от болезненных прогулок в коридор. Я переводил взгляд с одного на другого, осмотрел по очереди всех и шепотом сообщил брату, что принял решение. На завтра я наметил прорыв кольца отчуждения.
2
Палаццо Строцци. Надежно упрятанное в ренессансный парк чудес. Летняя резиденция семейства в пригороде Флоренции. Фамильный месяц в гербе над воротами, в чугунном узоре решетки, на согбенной ливрее привратника, на пропотевших седлах чистокровок и на топорщащихся коротеньких сюртуках всадников, галопом одолевающих длинный въезд в поместье, широкими дугами петляющий среди вышколенного леса, причудливо выстриженных изгородей и роскошных цветников. Месяц Строцци все в новых сочетаниях: над ядрами Медичи, рядом с лестницами Скальери.
Звон хрусталя, серебряный блеск горделивых фонтанов, запах восточных благовоний и жарящегося фазана. Распахнутые объятия iI conto:
— Bienvenuto, цвет и гордость Европы, прекрасные дамы и высокочтимые государи! Давайте предаваться простым забавам деревенской жизни! Оркестр, музыку! Слуги, вина! Пажи, несите стулья! Позвольте мне предложить вам прогулку; мы спустимся вниз террасами, пройдем вдоль бассейна с золотыми рыбками, отдохнем в беседке, насладимся жизнью в шатре, а мраморные очи лесных нимф и древних богинь будут неотрывно любоваться нами.
Пансионат Зингони. Затерянный в чаще на окраине Флоренции. Продравшись сквозь забитые плющом ворота, въезд широкими дугами петляет сквозь узкую галерею эвкалиптовых крон. Что там мелькает в зелени? Какое-то замшелое лицо?
Здание запаршивело. Крашенные охрой стены пошли бурыми и зелеными пятнами. Роспись высоких ренессансных потомков шелушилась. Глазницы нескольких окон заложили кирпичом, который никто не удосужился покрасить. Выцветшие ставни перекосились, французские двери ощербатились на несколько стеклышек. Бассейн с золотыми рыбками, красующийся напротив парадного входа, напоминает суп «из остатков», а в конюшнях гости по вечерам паркуют свои маленькие «фиаты». Все, что поломалось, уже не чинится. Что разбилось — не склеивается. В столовой люстры голубого и розового венецианского стекла плавно раскачиваются, освещая останки монастырских фресок. Стены украшены теплыми дольками месяцев по рифленым матерчатым, залитым водой обоям, мраморные полы неизменно измазаны. Между апартаментами гостей пролегают бесконечные хмурые коридоры. Они изгибаются, горбятся лестницами и раздуваются прихожими. Потайные двери, приглушенные звуки. В углы лучше не заглядывать. Пахнет кошачьей мочой и картошкой фри.
Мы продираемся сквозь темень парка. Увязая в колючих кустах, спотыкаясь о корни и вляпываясь в самую вонючую растительную дрянь. Увечный кот посмотрел на нас одним желтым и одним слепым глазом, фыркнул, повертел обгрызенным хвостом и исчез в мокром папоротнике. Иногда слышатся голоса, то ближе, то дальше, потом замирают вдали.
Сквозь крону дерева прошелестел камень и ударился о землю у наших ног.
Интересно, последний ли? Я нащупал руку Малыша. Я ж за него в ответе.
Тихо…
Вдруг я увидел его. Он стоял, почти сливаясь с зеленью. Замызганный свитер с дыркой на животе, грязные шорты, ссадины на коленках, ноги в желто-голубых разводьях, для маскировки. Он смотрел на нас сквозь круглые очки. Мы — на него.
Я его узнал. Он несколько раз крутился у кухни. Кожа да кости. Бледное серьезное лицо человека, ни от кого не ждущего ничего хорошего.
— Che cosa volete? — хрипло прошелестел он, тряхнув головой.
А чего мы хотим?
— Cioccare, — попытался я. — Con voi.
Играть с ними? Мы смерили друг друга взглядом.
На вид несилен, но жилистый, наверняка изворотлив, всегда успевает спастись бегством или перейти к фланговой атаке. Сколько ж ему лет? На год меня старше, на два?
Он снова резко мотнул головой.
— Рикардо, — сказал он. — Андиамо. — И исчез.
Мы — за ним. Мокрые ветки пребольно хлестались, и мы пробирались вперед, закрыв лицо руками. Я то терял Рикардо из виду, то он вновь возникал, стоял, ждал нас, жалил презрительным взглядом, мне было колко.
Вдруг мы очутились на опушке. Посреди нее торчал заваливавшийся павильон, засиженный мальчишками, как храмовыми обезьянами, я видел такую картинку у отца в книгах. Они были между колонн, на лестницах, даже на крыше. При нашем появлении крики и смех, болтовня и хохот смолкли, как отрезало, и присутствующие погрузились в безмолвие, ни единого звука. Все изучали нас, время от времени посматривая на Рикардо. Они, безусловно, ждали сигнала. Сигнала к чему?