До Стеньки дошло — эти двое уже приценивались к деревянной харе, чтобы совместно изобразить медведя, засесть где-нибудь в кустах и, выскочив, насмерть перепугать каких-нибудь глупых баб и девок.

Неужто и впрямь — скоморохи?

С одной стороны, вроде бы все и сходилось. Коли скоморохи — так они и прокрались незаметно, потому что уж десять лет, как на Москве им бывать не велено. Но, с другой стороны, для чего им харя, да еще из цельного куска, которую на голову не натянешь, когда у них и живые плясовые медведи водятся? Опять же, они — мастера хари из бересты делать, с льняной куделью, с клочьями меха.

Стеньке очень понравилась мысль о скоморохах. Он крутил ее так и этак, пока не прирастил к ней очень разумное обоснование.

Сам-то скоморох на Москву может забрести, у него на лбу про ремесло не написано, а вот медведя приводить уже опасно. Если на каком богатом дворе и живет для потехи цепной медведь, то его оттуда не выпускают. Стало быть, те скоморохи, которые все же тайно сюда пробираются и устраивают представления, должны как-то исхитряться… Береста — великое дело, да только резная харя как-то правдоподобнее. И ведь неизвестно, какой ее делал дед! Может, и вовсе — полой изнутри!

С этим предположением Стенька наутро отправился к Деревнину.

Земский приказ еще был заперт. Понемногу сходились подьячие и ярыжки, кулаками и локтями прокладывая дорогу через шумную толпу ожидающих. Стенька, осознавая свою немалую причастность к государственным делам, пробивался беззастенчиво, ругаясь и пихаясь почище всех прочих. Одного мужика так даже чуть с крыльца не скинул.

Постучал в дверь, крикнул «Свои!». Дверь, заложенная от не разумеющих времени дураков хорошим засовом, приоткрылась как раз, чтобы молодцу протиснуться, и Стенька оказался в родном приказе. Там уже был и дородный Протасьев, и Емельян Колесников, и прочие подьячие, и кое-кто из ярыжек.

Доставались и выкладывались на столы стопки рыхловатой голландской бумаги. Писцы кроме простых чернильниц ставили и другие, с красными чернилами для заглавных букв. Проверялись на глазок заточенные перья, а тот, кто все свои извел, готовил новые — и подрезал ножичком, и наносил разрез, и подскребал где надобно. Служилый люд переговаривался негромко — в начале трудового дня еще никто ни на кого не злился.

Стенька прошел к Деревнину и пересказал ему все разговоры на дворе у Морковых.

Подьячий выслушал внимательно.

— А это и впрямь хвостик! — одобрил он. — Скоморохи с дедом срядились по весне и ушли. Дед был совсем трухлявый, и в церковь-то нечасто выбирался. Харю же унес тот, кто по крайней мере знал, что она у деда имеется!

— Твоя правда! — воскликнул Стенька.

— Кто мог знать, что у него уже почти готовая харя имеется? И рассказать об этом вору? — продолжал рассуждение Деревнин. — Домашние? Да им и не к лицу посторонним людям рассказывать про дедово баловство… Ровесники, с кем дед в церкви обедни стаивал? Так они услышат, а через минуту и забудут. Я старцев знаю, особенно тех, что еще от поляков Москву вычищали! Они тебе про те времена все припомнят, а как внуков зовут — это уже в голове не помещается. Стало быть, о харе мог знать только тот, кто с дедом срядился. Или скоморох, или я уж не знаю кто! И от того человека о ней проведал вор.

— Гаврила Михайлович! А что, коли скоморохи сами и унесли? Они, видать, у деда в гостях бывали. Не захотели платить — взяли да и унесли!

— И это возможно! Да только для чего им ту харю к дереву приколачивать? Она же им для дела нужна была. Нет, Степа, нужно искать того, кто с дедом о харе сговорился, и его уже допытывать — кому про ту харю рассказал!

Стенька крепко почесал в затылке.

— Решеточных сторожей разве опросить? — предложил он. — Они за порядком хоть и худо, а следят. Может, примечали, в котором дворе скоморохов привечают?

— И верно, — согласился подьячий. — Кабы посадские не привечали, так этого добра бы на Москве и не водилось. Ну-ка… А ведь ты разумное слово молвил, Степа! Гляжу, и впрямь быть тебе подьячим! Как с грамотой-то?

Доброе слово всякому приятно, а уж земскому ярыжке, который его нечасто слышит, тем паче.

— Читаю скоро, — похвалился Стенька. — Пишу пока не шибко… Кляксы проклятые так и шлепаются…

— А образчика нету, как пишешь? — полюбопытствовал Гаврила Михайлович.

Стенька только руками развел — кто ж знал, что понадобится?

Деревнин повернулся к Семену Алексеевичу Протасьеву.

— Нет ли у тебя маловажной бумаги переписать?

— У меня есть! — подал голос молодой подьячий, Аникей Давыдов, которого перевели из Разрядного приказа. — Вот столбец. Сам собирался, да уж пусть Степан Иванович перо испытает!

Стенька покосился на шустрого парня. Не то чтобы Аникей был плох, сварлив, ябедлив, а просто занял он то место, на которое зарился Стенька.

— Садись, пиши! — велел Деревнин. — А я по дельцу одному отойду, пока народ не понабежал.

Аникей освободил для Стеньки угол стола, дал свое перо, хорошо очиненное, свою чернильницу, и даже не оборотную сторону испорченного листа, а совсем новенький!

— Ты линуешь или уже так можешь? — спросил.

Стыдно было признаться, что без линии строка уходит куда-то вверх, но Стенька решил соврать в надежде на пресловутый русский авось.

— Линии нам ни к чему.

— Ну, пиши.

— Это судный список, что ли? — взглянув на самое начало столбца, определил Стенька.

— Ага, — кивнул Аникей.

Стенька сунул перо в чернильницу, вынул, дал стечь капле и, занеся орудие над бумагой, прочел, шевеля губами:

— В лето сто шестьдесят шесть…

Тут же он записал сказанное и вновь уставился в столбец.

— В большом озере Ростовском… съезжались…

Аникей дал знак рукой, и оба пожилых подьячих, Протасьев с Колесниковым, обсуждавшие сытные свои обеды, замолчали и, чуя некую пресмешную каверзу, стали наблюдать за Стенькой.

— …в большом озере Ростовском… — совершенно не вдумываясь в смысл и стараясь лишь выводить буквы с возможно более нарядными росчерками, продолжал читать и писать Стенька. — … съезжались судьи трех городов… Имена судьям… Белуга Ярославская, Семга Переяславская, боярин и воевода Осетр Хвалынского моря… окольничий был Сом, больших Волжских краев… судные мужики — Судак да…

Тут до земского ярыжки понемногу стало доходить, что он занимается какой-то несуразицей.

— …да Щука-трепетуха… — вслух и довольно громко прочитал Стенька. Прочитал и изумился — какая, к черту, щука?!?

Юный подьячий Аникей Давыдов уже вовсю давился смехом.

— Ты чем это тут занимаешься? — сурово спросил Протасьев и забрал со стола столбец. Прищурившись, он внятно прочел:

— «Жильцы Ростовского озера, Лещ да Голавль, били челом на Ерша, на щетину, по челобитной. А в челобитной той было писано…» Аникушка! Ты это где взял? У деда в сундуке откопал?

Емельян Колесников забрал у Семена Алексеевича столбец и, пробежав глазами, расхохотался.

— Гляди! Этого — не было! Я, говорит, не гожусь в понятые! Брюхо, говорит, у меня велико, я ходить не могу, а глаза у меня малы, далеко не вижу, а губы у меня толстые — перед добрыми людьми говорить не умею!

— Эта рыбья челобитная, свет, уже почитай что сто лет в нашем приказе обитает! — сказал Протасьев. — Я еще парнишкой был, а ее уже списывали. Стыдно, Аникушка, такой старой рухлядью добрым людям головы морочить. Вот кабы ты что новенькое приволок!

— Нет, свет, ты послушай! — не унимался Колесников. — И этого не было! «А тот Ерш-щетина лихой человек, поклепщик бедовый, обманщик, воришко-ябедник, а живет по рекам и по озерам на дне, а свету мало к нему бывает, он аки змея из-под кустов глядит»! Гаврила Михайлович, да это же точь-в-точь наши площадные подьячие! Чисто ерши! Поклепщики и ябедники, аки змеи из-под кустов глядят! Про них это сочинили! Как они на Ивановской площади выглядывают, кто в них нуждался бы!

— Грехи наши тяжкие… — вздохнул Протасьев и перекрестился на образа. — Ты, Аникушка, еще их трудов не видывал. Вранье прежалостное! А всего краше, как две челобитные перехлестнутся, такими ябедниками писанные. Дела-то там на грош, а они, подлецы, прямо тут, у нашего крыльца, друг дружке в бороды вцепятся, волосьев-то выдерут на алтын!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: