…Со стремительным гулом, приседая, шла машина по мокрому песчаному шоссе, Алешка видел Сергея за рулем; в окошках свистело, рвались полотнища воздуха, мелкие камешки стреляли по капоту и дверцам, качалась, плясала в прозрачной коробочке нервная стрелка спидометра, Алешка крепче и крепче хватался за спинку дивана, а Сергей сидел небрежно, ловко, чуть трогая пальцами глянцево лоснящуюся баранку, и лишь иногда, по напрягшемуся лицу, по короткому сдавленному дыханию было заметно, что Сергею трудно управлять машиной… Весела, радостна была для Алешки эта дорога, но еще радостней, еще счастливей была она для Сергея, — недаром такой небрежной, нарочито легкомысленной была его посадка, недаром озорно и как бы чуточку снисходительно поглядывал он в окно на ревущие лесовозы, покорно уходившие назад, исчезавшие в чадном дыму… А как он шел по залам универмага, высокий, прямой, в плотно схваченной ремнем гимнастерке, рядом с легонькой Верой; она старалась попасть ему в шаг, и он ступал красиво, упруго, совсем не хромая… И как вспыхнул он, как недоволен был, когда очкастая докторша Анна Андреевна вдруг стала спрашивать, не болит ли нога!..

— Это я виноват, — проговорил Алешка с силой, — это я струсил и не бросился вместо него!..

И он повторял это и докторше и Степе; никому в голову не пришло заподозрить Алешку в трусости, никто и не думал упрекать, а он твердил:

— Это я виноват, я струсил и не бросился вместо него…

На больничное крыльцо то и дело взбегали санитарки; приехал фургон с красными крестами на стеклах; похожий на дятла старичок, видимо тоже доктор, соскочил с подножки и, не отвечая на поклоны, сосредоточенно прошел к больнице и скрылся за распахнутыми дверьми. Несколько раз на крыльце показывалась Анна Андреевна, смотрела на Алешку и Веру, словно бы собираясь им что-то сказать, потом исчезала.

— Он выживет, слышишь?.. — шептал Алешка плачущей Вере. — Он выживет, выживет…

И он верил своим словам, надеялся, а сам видел в это время ощеренное, перекошенное болью лицо Сергея, бежавшего вдоль стены, и другое лицо — белое, почти гипсовое, странно неподвижное, с приоткрытыми глазами, — отражавшееся в стекле санитарной машины.

Потом, когда Вера увела Машу и он остался один, Алешка заставил себя не плакать. Он начал думать о том, почему Сергей кинулся к ребятам, а он, Алешка, не сделал этого, хотя ему было гораздо легче.

Он не считал себя трусом; в его жизни бывали случаи, когда он поступал смело. Например, этой весной Алешка поспорил со своим одноклассником Левкой Исаевым, что влезет к нему в квартиру через окно. Левка жил на шестом этаже громадного дома, и весь класс сбежался смотреть, как Алешка туда полезет… По лестнице соседнего дома Алешка поднялся на чердак, нашел слуховое окно — белый треугольник, нестерпимо сияющий в полумраке, — и выбрался на крышу. Когда он выпрямился и нечаянно поглядел вниз, у него ослабли ноги. Внизу в отчетливой глубине серела горбатая мостовая, катились плоские приплюснутые грузовички, и Алешкины приятели, стоявшие под аркой двора, казались кукольными фигурками на макете. По железной крыше, бренча, покатился кусочек известки, перепрыгнул водосточный желоб и долго, мучительно долго летел вниз… Но товарищи смотрели, задрав головы, и ждали. Отступать было поздно. Алешка сжал в карманах скользкие от пота пальцы, согнулся и побежал по грохочущим, прогибающимся листам кровли. Левкина квартира находилась вровень с этой крышей, но, чтобы добраться до окна, надо было перескочить на, покатый неровный карниз и пройти по нему метров двадцать…

…С гулом неслась по мокрому шоссе машина, рвались тугие полотнища воздуха, в правом окне темнело, накатывал рев, метался прядями бензиновый дым, а Сергей, полуобернувшись, вкусно закуривая, как будто не замечал этих впритирку проплывающих бревен, этих медлительных чугунных колес, штампующих липкий песок, и сдержанное ликование было в его светлых прищуренных глазах, в улыбке, в движениях загорелых, шершавых рук…

И рядом было другое лицо — искаженное, ощеренное, кричащее от боли; нет — уже залитое синевой, гипсовое, как бы пустое внутри…

…И Алешка перескочил с крыши на карниз и прошел эти двадцать метров, распластываясь по стене, чувствуя, как хрустят под каблуками рыхлые, источенные дождями и морозом кирпичи. После того как он влез в окно, его добрый час трепала неостановимая дрожь, язык не слушался… Но он все-таки влез! И сделать это было ничуть не проще, чем кинуться сегодня под бревна. Однако кинулся один Сергей, и поступил он так, вероятно, не из-за своей храбрости. Очевидно, он знал то, чего еще не знает Алешка; следовал каким-то иным законам, пока еще недоступным Алешкиному пониманию… «А в тот миг, когда он поднял Машу над бревнами, — думал Алешка и видел перед собой две напряженно взметнувшиеся руки и фигурку Маши со вздернутым платьицем, всю какую-то вытянутую, беспомощно обмякшую, — в тот миг он спасал не себя, а только ее… Почему? Разве жизнь этой девочки дороже? Почему Сергей мог отдать собственную жизнь, отдать не раздумывая, как долг? И если Сергей сегодня умрет в больничной палате, — я не хочу, я не верю, что он умрет, но если это случится, — поймет ли когда-нибудь Маша, что живет она на свете вместо Сергея, вместо хорошего шофера Сергея, воевавшего в Венгрии, учившегося ходить на протезе не хромая, водившего машины по утренним счастливым дорогам?..»

«Он выживет, слышишь?!. Он все равно выживет! — говорил себе Алешка, вглядываясь в каменеющее гипсовое лицо, покорно качающееся на больничных носилках. — Он выживет!..»

5

Докторша Анна Андреевна вышла из операционной комнаты раньше других врачей. Она сняла очки, и, морщась, долго протирала рукой уставшие, в красных жилочках, близорукие глаза.

В больничном коридоре на окнах стояли фикусы и тощенькие лимоны; их листья шевелились и вздрагивали, когда кто-нибудь проходил мимо. В дальней палате бренчала ложечка о стакан — больной вызывал к себе санитарку. Анна Андреевна работала в этой больнице почти тридцать лет и всякий день, идучи по коридору, видела, как шевелятся листья фикусов и лимонов, и слышала, как нетерпеливо бренчит ложечка о стакан. Все было ей привычным, даже крики и стоны больных, способные напугать постороннего человека.

И лишь к одному не могла привыкнуть Анна Андреевна за тридцать лет работы — к смерти своих пациентов. Она чувствовала себя виноватой, когда это случалось, когда надо было выходить на больничное крыльцо и говорить родственникам умершего: «К несчастью, мы ничего не смогли сделать», или: «Приготовьтесь к худшему…» Впрочем, Анна Андреевна считала, что должна выполнять эту нелегкую обязанность. Не стоит оттягивать печальное сообщение; правду, какой бы горькой она ни была, надо говорить сразу, потому что все равно придется сказать…

Но прошлым летом у Анны Андреевны заболела дочь. Подозревали аппендицит; девушку положили в больницу. Анна Андреевна, по понятным причинам, не стала сама оперировать. Вместо нее операцию провел молодой хирург, помощник, — правда, не слишком быстро, но, как он заявил потом, вполне успешно. Счастливая Анна Андреевна благодарила его. А через десять дней дочка умерла. У нее был не аппендицит, а рак, и в такой форме, что всякое вмешательство было уже бесполезным. Хирург, помощник Анны Андреевны, конечно, все это увидел, едва только начал оперировать. Но он зашил разрез по всем правилам, как зашивают после удаленного аппендицита, и сказал Анне Андреевне, что операция прошла успешно. Девять дней Анна Андреевна ничего не знала, даже не беспокоилась, — так, просто небольшое повышение температуры было у дочки и общая слабость. Не мудрено: дочка всегда была слабенькой… Анне Андреевне сообщили правду в последний момент, когда скрывать уже было невозможно. И впоследствии Анна Андреевна ничего не сказала молодому хирургу, не упрекнула его, не рассердилась, хотя так и не решила, верно ли он поступил…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: