… Она ставит на стол зажжённую свечу. Прислушивается: Рейф Эштон спит.

V

Босой ногой ступила на половицу между книжным шкафом и ковриком: холодно! Пробежала пальцами по корешкам, нащупывая сначала один, потом второй томик «Меркюр де Франс». Вернулась к столу, сунула ноги в тапочки — очень уж холодный пол. На мгновение всё преобразилось: рождественская ночь, букет хризантем на столе топорщится, как ёлочка, зажжённая свеча плавает в шарообразном ореоле. В рассеянном свете ночника видны следы ночных бдений — небрежно сложенная стопка книг да пепельницы. «Пошли к чёрту весь этот быт», — написал ей Рико. А что он знает про её быт?

Этот сноп колосьев — стопка исписанных листков со стихами — что это как ни попытка примирить истинную суть с убогой действительностью? Хотя, конечно, стихи — абстракция. Забудем о них на минуту. Сейчас самое главное — это Рейф. Их деревце с огромными шарами — золотыми, багряными, рыжими, — чем не спелые, сочные плоды? Рико и не догадывается о том, что в центре её, как он выразился, «быта» росло это Дерево. Пора плодоношенья — именно так — и дождей: вот что такое её «быт». Она всмотрелась в огромный жёлтый шар, освещённый пламенем свечи: он расплывался перед её влажным взором. Это не цветок — это апельсин на ветке, это ёлка, украшенная святочными яблоками и апельсинами. Это рождественские шары озаряет свеча.

Что-то такое они с Рейфом создали — что-то родилось из их общего горького упрямства, из общей привычки без обиняков делиться друг с другом абсолютно всем.

Да, конечно, лучше было бы знать, что они с Беллой затеяли там, наверху, в её спальне. Но что ей до того? Что ей до Рико с его идеями космоса, родства по крови, твёрдыми понятиями пола, мужчины и женщины в глубинном их значении? Всё это ей чуждо. Настроение, состояние, в котором она пребывает, вообще лишено эротики, а, может, наоборот, насквозь эротично: это состояние ребёнка, это райское блаженство. В раю нет ни брака, ни домостроя. Они ведь с Рейфом всегда были бездомными: их дом — это они сами. Так что теория Рико о том, что мужчина сам по себе, а женщина сама по себе, неверна, трещит по швам. Сам Рико полагает себя вправе описывать подноготную женщины, докапываться до глубин женской души, но стоит только ей попробовать проделать то же самое с мужской половиной, с Орфеем в её поэме об Орфее и Эвридике, как он моментально огрызается: «Держись женского взгляда на вещи, нет ничего лучше женской интуиции». Насчёт женской интуиции он, конечно, прав. Однако, если он вправе с таким дьявольским искусством проникать в женское сердце, то почему ей заказан этот путь с мужчинами? Рейфа же она разгадала, поняла, что он по-настоящему её любит, — просто ему хочется l’autre.

Найти l’autre можно на панели, или l’autre скучает одна наверху — может быть, даже в эту самую минуту ждёт, что он поднимется к ней в спальню. Всё так запутано! Хотя нет: и это не важно. А важно другое: горящая свеча, ровный круг света, геометрически правильный, как циферблат у часов, как сами часы, что он застегнул на её запястье в позапрошлый или позапозапрошлый свой приезд, в конце зимы или ранней весной — не помню, а сейчас уже осень, и войне скоро конец.

Не будет конца войне. Встань, выпрямись, положи обе книги на стол, — видишь, Рейф проснулся, сейчас спросит, почему не спишь.

«Мне просто понадобились кое-какие книги», — сказала она, хотя никто не заставлял её объясняться. Она стояла перед ним, прижав к ночной рубашке два жёлтых томика в бумажном переплёте, — ни дать ни взять дитя с рождественским подарком, обнаруженным поутру.

— Так что же там такое насчёт тебя и старины Рико?

— Да так, ничего, то есть я тебе говорила…, — и это притом, что ничего она ему не говорила. Она кладёт на стол книги в жёлтом переплёте; от этого соседства желтизна других предметов приобретает разные оттенки: золотистый цвет шарообразных хризантем — один тон, конусообразный столбик жёлтого пламени свечи — другой, ореол пламени — третий. Само пламя бледнее остального. Его верхняя точка была вровень с краем постели. Получалось законченное живописное полотно. И этой картиной, местами прописанной, местами данной эскизно, как на стене в Scuolo di San Rocco{55} в Венеции, — были они сами. Поверхность слегка затуманилась, потемнела, покрылась патиной, как на музейных экспонатах. В ней не было ничего от аттической резкости холодного мрамора, от чеканной твёрдости римской бронзы позднего периода. Картина как картина, — спокойная, естественная, со своей мизансценой и при этом всамделишная.

Самой ей казалось, что она играет какую-то роль, повторяя затвержено: «Поступай так, как считаешь нужным», «это дело Беллы», «проявляйте осторожность, мне-то всё равно, а вот г-жа Амез может потребовать, чтоб мы съехали». В последнее время её задевали разные мелочи. Так, она поймала себя на мысли, что вместо обиды на то, что они уединяются вдвоём, она говорит про себя: «Ну, теперь-то, когда они вместе, они будут вести себя благоразумнее, чем в прошлый раз, когда, вернувшись домой поздно ночью, начали шуметь на лестнице». Словом, жуткое было время, хуже и не вспомнить, — это уж потом всё прошло, отболело и потеряло всякий смысл.

Её не столько огорчало то, что он часами сидит у своей пассии, тратя драгоценное время, сколько другое: накануне они с Беллой вернулись заполночь, она беспокоилась, не ложилась спать и специально оставила дверь чуть-чуть приоткрытой, а он к ней не заглянул. Вот эта малость: не зайти, не пожелать ей спокойной ночи, — её просто доконала: значит, решила она, он ей не доверяет, а, может, не доверяет самому себе, если только, конечно, тут не вмешалась Белла. Она могла просто затащить его наверх, без лишних разговоров, но в таком случае это ещё хуже — он перестал сопротивляться. Порвалась последняя ниточка, соединявшая её с ним: больше рваться уже нечему, констатировала она про себя.

А сегодня днём нашла на своём столе букетик цветов, и горечи как не бывало: цветы непостижимым образом расцвели, в комнате запахло лесом, чистым воздухом, свежевыпавшим снегом, как на той картинке из детской книжки про девочку со спичками, где она держит в руке последнюю спичку{56}. Вот так и у неё: последняя свеча как последняя спичка, как последняя капля. Впрочем, и это прошло: вчера ночью, позавчера — Господи, целая вечность, за это время столько воды утекло! Есть только этот миг, и нет ей никакого дела ни до Беллы, ни до Морган Ле Фе, ни до гостей.

— Скажи же мне, Джулия…

Сказать? Что сказать? Она жива, это главное: откинувшись на стуле в полутёмном круге, отбрасываемом свечой, она купалась, как бабочка, в медовых лучах золотистого света. Жива! Она пересела на краешек постели.

— Ты никогда не была со мной до конца откровенна, и знаешь почему? Потому что первым в твоей жизни был Летт Барнс.

«А в твоём — Морган», — вертелось у неё на языке, но она сдержалась: не хотелось портить картину семейной идиллии, сродни той, что украшает наружную стену скуола ди Сан Рокко в Венеции{57}. Впрочем, это не меняет дела: Морган как была, так и осталась. Но и это не важно. Ей действительно не хотелось нарушать медоточивую тишину, воцарившуюся благодаря свече, — высокой тонкой порфире, — что горела на столе: не чета давешнему огарку, который она зажгла (когда это было? — прошлой ночью, не так ли?), поджидая, когда они вернутся и он заглянет к ней в комнату (она специально оставила открытой щёлочку) и скажет «Спокойной ночи!», а потом уж пойдёт наверх к Белле.

— Я уже не помню Летта Барнса, и вообще, — выдавила она, — я никогда не была с ним близка.

— А с кем ты вообще была близка?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: