«Временам года несть числа, и скользят в едином порыве снежинки»{67}, неотвязно звучали слова. Вечная её забота — прямые столбики строф! Рико смешной, — как-то крикнул ей в сердцах: «Да пошли ты к чёрту этот опостылевший домашний очаг!» Потом написал шутливо: «Наша томная лилея призывно кивает, стоя над обрывом». Но когда дело доходит до стихов, до любой из её синкоп, возразить ему нечего! Достану-ка я стихи. Пройдусь по ним ещё раз. Она повторила взглядом ломаную линию ветки, черневшей в оконном проёме.
Подняла глаза, откликаясь на немой призыв, ища нить разговора. Вот она — нить: невидимой линией рассекает комнату его взгляд, устремлённый прямо на неё, как мысленно проведённая траектория, пунктир в сумраке. Интересно, давно он так сидит и смотрит? Уж не с того ли момента, как, сев у окна, она ушла в себя, безотчётно скользя взглядом по ломаной линии ветки платана? Мыслями она далеко, но горизонт как бы задан синкопированной формулой этой самой ветки. Ей представилось, как он поднимает глаза и видит, что она сидит у окна, погрузившись в свои мысли, — а она как раз в тот момент задумалась о стихах про Додону, будучи в полной уверенности, что она одна. Ан нет, получается, что именно в тот момент, когда вспоминала стихи, она и была ближе всего к Рико, который, собственно, и вдохновил её написать те стихи. Выходит, когда Рико нет рядом, он ближе к ней, чем когда они вместе.
А теперь между ними протянута невидимая нить, будто в воздухе начертана вязь, — не огненными буквами, обыкновенными, — но всё равно притягательная. Пусть нет в ней напряжённости и силы, что она ощутила в нём вчера вечером, когда он выпалил свою странную и патетическую фразу о «любви, вписанной кровью на все времена». Нет, конечно, не кровью — какая там кровь! И не вписанной, нет, — просто растаявшей в вечереющем сумраке комнаты, многое повидавшей на своём веку. И тем не менее, слова эти остались на веки вечные, на все времена.
Она поднялась, будто по чьему-то внушению, перешла на его половину, придвинула стульчик к тому месту, где он сидел, и села рядом, словно послушный ребёнок Вчера он сказал поразительные слова о любви «на веки вечные» — так вот, она готова ответить. Протянула руку. Тронула его за рукав. Он не понял, — вздрогнул, отпрянул, дёрнулся, словно оскорблённый зверь. В нём было что-то от мустанга — он не переносил и малейшего прикосновения к своей особе. Но как же так! Ведь это он вчера вечером, сидя на этом самом месте, сказал ей слова, от которых всё кругом занялось пожаром, — накалились решётки на окнах, лава хлынула через край, — Эльза свидетельница. Ведь это он вчера вечером сказал за кофе: «Это вписано огнём и кровью на все времена». И, однако, стоило ей коснуться его руки, как он отпрянул, будто раненый зверь.
Он и есть зверь, — леопард, ягуар. Не она его манила! Это он заманивал её своими письмами, а вчера в открытую предложил союз. Но о какой дружбе может идти речь, если даже лёгкое прикосновение — не к руке, к рукаву! — вызывает у него отвращение. Она спрятала руку. За дверью послышались голоса.
Она не знала — откуда ей знать? — был его жест выражением личной неприязни: эдаким noli me tangere[8] (его собственное выражение), или же он интуитивно почувствовал, что сейчас в комнату войдут, и дёрнулся, избегая возможной неловкости. И действительно: в следующую секунду в дверь, хохоча, вошли Эльза с Беллой — они встретили на лестнице г-жу Амез: «маленькая драконша», — так окрестила её Эльза (слышала бы она, как ядовито та прошлась намедни по Эльзиной национальности — этой «немчуры», как выразилась г-жа Амез), — так вот, «драконша» уже справляется о Фредерике. «Ты обидел её?» — без всякого перехода спросила Эльза. «Ну да с него станется», тут же заметила, не дожидаясь ответа. Видно, почуяла что-то в атмосфере комнаты, — будто перейдена черта: ничего не сломано, не разбито — просто отложено, оставлено, задвинуто, стёрто, будто тряпкой прошлись по записи мелом на доске.
Джулия как сидела, так и осталась сидеть на своём месте. Руки сложены на коленях, а всего каких-нибудь пять-десять секунд назад эти самые руки, — эта же рука! — коснулась его руки (под рукавом из грубого твида), а он отпрянул от её прикосновения. Она не сжалась, не напряглась, не выдала себя ни малейшим движением. Пространство комнаты населяла собою Эльза. Её густой голос обнимал всех и вся. Джулия сидела спиной к столу, но по звону посуды догадывалась, что Белла накрывает на стол. Пора опять пить чай.
Эльза приговаривала: «Где тут большой лев? Вот для него пирожки — не пироги, а пирожи-щи-и!» А Рико и ухом не повёл — всё писал: интересно, он всё это время не отрывался от работы или же, когда она вошла, положил карандаш между страницами своего старомодного блокнота? Во всяком случае, сейчас он строчил, не подавая виду, не отрываясь от страницы.
— Пироги! — прорычала Эльза, точно все они оглохли, не понимают её добродушного тевтонского юмора. «Слышите, пироги для большого Лёвы!» Она развернулась и встала перед ним, подбоченясь. «Фредерико, говорю тебе, эта маленькая драконша растаяла,» — спрашивает меня: «А к-аак…» Эльза попыталась было воспроизвести на своём гортанном немецком рафинированную речь англичанки. Но в её пересказе речь миниатюрной фабианки вообще не угадывалась. «А как поживает ваш знаменитый муж?» Это была, конечно, чистая ложь: г-жа Амез никогда не позволила бы себе сказать ничего подобного в лоб. Она вообще, возможно, только потому и заговорила с Эльзой, что ей стало неловко за свой шовинистский выпад накануне — фабианцы такое себе не позволяют. «Слышишь, Фредерико, я тебя спрашиваю — чем ты её обидел? Да отложи же, наконец, этот треклятый карандаш!» Интересно, отложит или нет? Не отложил — будто не слышит.
Эльза пошарила рукой по каминной полке, ища спички. «Представляете, нашла мои любимые, ещё довоенные бычки!» — сказала она. — «Доброе старое время. Когда не было этой проклятой — будь она неладна! — войны. Это Белла молодец — выискала для меня!» Эльза, наконец, нашла коробок, потом запустила руку в свою бездонную сумку и извлекла пачку сигарет. Прикурила, как гусар, — стоя, по-военному, выпуская дым через ноздри.
— Уф-ф, — произнесла с наслаждением. — Итак, чем вы с Фредерико занимались? — спросила она Джулию.
— Ничем особенным. Он писал.
— Уф-ф, — попыхивая сигареткой, Эльза заметила горделиво, как наседка, высидевшая яйцо феникса, — ну пишет и пишет — нам-то что?
Но прозвучало это на удивление заботливо: неужели и сейчас Рико не откликнется?
Нет — поднимает голову:
— Говоришь, г-жа Амез?
— Вот-вот, она самая. Я говорю, Фредерико, что у тебя за такие мужские чары (этот удар ниже пояса предназначается, ясно, для Джулии), что ты даже эту маленькую драконшу заставил улыбнуться и спросить: «Г-жа Фредерико, как поживает ваш знаменитый муж?»
И пошло-поехало. Эльза вошла в раж, изображая, с сигаретой в руке, г-жу Амез: как та подносит к губам янтарный мундштук, — получалось, правда, не очень похоже.
— Мужские чары? — повторил Рико. — Я просто отметил, что она сменила бусы.
— Бусы? — переспросила Белла, накрывавшая на стол.
— Да, бусы, — подтвердил Рико. — Вчера вечером на ней были бусы из венецианского стекла, а сегодня днём она надела другие бусы, тоже стеклянные. Вот я и сказал, столкнувшись с ней на лестнице: «Г-жа Амез, у вас потрясающая коллекция бус — мне эти нравятся даже больше, чем те, что я видел на вас вчера».
Сказав это, он запрокинул голову и злорадно засмеялся.
— И представляете, она купилась!
Значит, люди «покупаются» на его слова? Так, что ли? И он не гнушается никакой рыбёшкой, даже самой мелкой? Джулии вдруг стала противна маска на его лице — где-то она уже её видела, эту резную маску с прорезями для рта и для глаз. Эту рубенсовскую — а, может, тициановскую? — рыжую бородку. Этот рот, как у Сатира (особенно, когда он смеётся злорадно, как сейчас). В какие-то доли секунды он запечатлелся в её сознании весь как некий образ-символ: рыжебородый Сатир, хищник с рогом изобилия в руке. Верхний ряд зубов открыт — ничем не примечательные зубы, кроме одной маленькой подробности: это зубы хищника, зубы зверя. От смеха у глаз образовались морщинки, глаза превратились в щёлочки аж до самых ушей. Он — само воплощение взрывной вулканической породы: для него лучше всего подойдёт керамическая маска из обожжённой на солнце глины — разрисованная, разумеется. Сверху, по линии волос, — фруктовая ветка, увитая плодами, в духе делла Роббиа{68}. Вот тебе и пора плодоношенья и дождей.