***
— А я думаю, что он был просто никчемным ничтожеством, — сказал советник Томкинс. — Какую пользу принес он обществу?
— Ох, не знаю, — проговорил Аткинс, человек не из видных, простой директор школы. — Но я не стал бы высказываться настолько решительно: все зависит от того, что понимать под пользой.
— Ни практической, ни коммерческой пользы, — продолжил Томкинс. — Смею сказать, из него могла бы получиться вполне пригодная к делу мелкая сошка, если б вы, учителя, знали свое дело. Но когда вы с ним не справляетесь, мы получаем подобных ему бесполезных людишек. Если бы в этой стране распоряжался я, то приставил бы его вместе с подобным сбродом к какому-нибудь посильному для них занятию — например, мыть посуду в общественной столовой или что-либо в этом роде. Да еще пришлось бы приглядывать, чтобы они ничего не напутали. А лучше вообще отослать их подальше. Уж его-то я отослал бы давным-давно.
— Подальше? Вы хотите сказать, что смогли бы до срока снарядить его в Путешествие?
— Да, если вам угодно употреблять бессмысленное и затасканное выражение. Прямо в туннель, на Груду Мусора, вот что я хотел сказать.
— Значит, вы полагаете, что живопись ничего не стоит — даже того, чтобы ее хранили, улучшали… даже пользовались ею.
— Нет, конечно, живопись — вещь полезная, — проговорил Томкинс. — Это его картину невозможно использовать. Другое дело молодые художники с их кругозором, они-то не боятся новых идей, новых методов. А его старомодная мазня? Пустяк, личные мечтания! Да он и ради жизни своей не сумел бы нарисовать стоящего плаката. Вечно возился с листьями и цветами. Я спросил его однажды — зачем? Он ответил: потому что они-де красивы! Можете представить? Так и сказал — красивы! Это они-то — пищеварительные органы… гениталии растений? Я так ему и сказал, и он не смог ничего возразить. Глупец, дурак.
— Дурак, — вздохнул Аткинс. — Да, бедный маленький человек, он так и не сумел ничего закончить. Конечно, после того как он уехал, холсты его нашли себе «лучшее» применение. Но я, Томкинс, совсем не уверен в этом. Помните ту большую картину, которая пошла на починку дома его соседа, после всех потопов и ураганов? Я нашел в поле оторванный от нее уголок. Он был поврежден, но все было понятно — там из лиственной пены вырастала гора. И я не могу выбросить ее из головы.
— Разве она у вас есть? — возразил Томкинс.
— О ком вы оба? — спросил Перкинс, вмешавшийся, чтобы утихомирить страсти, так как Аткинс изрядно побагровел.
— Не стоит вспоминать, — отвечал Томкинс. — Не знаю, зачем это мы о нем заговорили, собственно, он и не жил в городе.
— Нет, — отвечал Аткинс. — Вы говорите так потому, что вам приглянулся его домик. Тогда вы все ходили к нему, пили его чай и смеялись над ним. Что ж, теперь сельский дом этого человека принадлежит вам вместе с городским, и вы рады забыть его имя. Мы разговариваем о Ниггле, если вы, Перкинс, знали его.
— О, бедняга Ниггл, — отвечал Перкинс, — а я и не знал, что он рисовал.
Так, наверно, в последний раз помянули Ниггла в разговоре. Однако Аткинс сохранил обрывок картины. Большая часть красок осыпалась, в конце концов на куске холстины остался один только прекрасный листок. Аткинс вставил его в рамку, а потом отдал в городской Музей. Там картина с подписью «Лист. Ниггл» долго висела в запасниках, а потому была доступна редкому взору. Потом случился пожар, вместе с музеем сгорел и лист, и тогда о картине и Ниггле забыли уже навсегда.
— Весьма полезная мера, — проговорил Второй Голос. — И праздник, и развлечение. Прекрасное занятие для выздоравливающих, и не только для них. Для многих самый удобный путь к Горам пролегает именно здесь. А с некоторыми буквально творятся чудеса. Теперь я посылаю многих этой дорогой, и редко кто возвращается обратно.
— Так, — согласился Первый Голос. — Полагаю, пора дать этой местности имя. Что ты предлагаешь?
— Носильщик все уладил давным-давно, — отвечал Второй Голос. — Он уже кричит: «Кому в Пэриш-Ниггл? Поезд на „Приют Простеца“ подан к платформе!» Пэриш-Ниггл… Приют Простеца…
— И что же они сказали?
— Смеялись. Что там — хохотали… так что эхо разносилось от Гор.