Она засмеялась. Это придет. Она может хорошо учиться, когда захочет.
Сохранит ли он тогда свои комнаты там, во флигеле? А она здесь, наверху? Или, если бабушка…
Подвенечное платье — ну, об этом можно и не заботиться. Оно еще хранится от пра-пра-бабушки! Бабушка ей как-то показывала. Она тоже надевала его во время своей свадьбы, мама — также. Оно из тяжелого атласа и со шлейфом в восемь метров! Каждый раз его немного переделывают. Этим займется черноокая Фанни!
Цветы для невесты! Бабушка носила померанцевые цветы. Это потому, что она венчалась в Англии. У мамы были мирты, но Эндри их не хочет. Когда была свадьба Катюши, бабушка выписала мирты из Дюссельдорфа, и они — на самом деле — пахли франкфуртскими сосисками. Сначала она подумала, что так пахнет сама Катюша. Она сняла венок с ее волос и полила ее всю одеколоном. Затем снова понюхала и ее, и венок. Только Катюша пахла одеколоном, а миртовый венок — сосисками.
Если свадьба будет приблизительно через год, можно будет взять яблоневые цветы, вишневые. Но только они тотчас же опадают. Впрочем, это уже решит бабушка. Если она захочет миртовый венок, придется надеть его и целый день, как Катюша, пахнуть франкфуртскими сосисками.
Разве люди были так глупы, что не замечали этого запаха? Или замечали, но боялись это сказать, потому что… почему? Или эти сосисочные цветочки были чем-то священным? Об этом надо бы переговорить с Яном — уж он-то знает! А он может поговорить с бабушкой: он легко может настоять, чтобы она в день своей свадьбы не пахла франкфуртскими сосисками.
Тут внезапно у нее что-то случилось с сердцем. Она поднесла руку к груди: оно билось, но не болело. Что же это такое?
А, она знает: это страх. Страх?
Она снова встала, подошла к окну. Все еще свет в комнате кузена, все еще тень движется взад-вперед, взад-вперед! В чем дело? Почему он не спит?
Она почувствовала: он думает об этом письме и о женщине, его написавшей. Если бы она была с ним теперь этой ночью, то это бы прошло! Под ее поцелуем он забыл бы и ту женщину, и ее соблазнительные письма.
Она подбежала к двери, взялась за ручку. Но остановилась и не открыла дверь. Вчера ночью — вчера она бы пошла к нему без всяких размышлений. Он был ее двоюродным братом и никем иным. Но сегодня — сегодня было иначе. Она пришла бы к нему, как…
Как его любовница пришла бы она к нему сегодня… Так бы оно было. Он бы ее обнял, целовал и…
Этого бы он захотел, и она бы того же захотела.
А разве не было бы хорошо и так? Почему они должны ждать, пока она наденет на голову цветы, которые могут еще пахнуть франкфуртскими сосисками? В ее объятиях он забыл бы ту женщину, ту чужую женщину. Только это и нужно.
Она открыла дверь и — снова ее закрыла. А если она ошибается? Если он думает вовсе не о той женщине, если такой опасности не существует? Разве сегодня ночью она недостаточно навязывалась ему? Разве она должна еще бегать вокруг него, как на дворе курица вокруг надменного петуха? Должна пойти просить милостыню?
Откуда она знает, что он хочет ее, хочет сегодня, этой ночью?
Она заперла дверь и выбросила ключ через окно во двор. Тяжко вздохнула. Теперь это уже невозможно: не может же она спуститься со второго этажа по гладкой стене!
Но затем снова пришел страх. Она чувствовала совершенно ясно: он мечтает о той женщине, а не о ней. Она должна вырвать его у чужой, а все остальное — неважно.
Она рванула дверь. Дубовые доски и стальной замок: ей никогда не открыть!
— Петронелла! — крикнула она. — Петро…
Голос ее оборвался. Петронелла сегодня не спала рядом с ней. Она отправилась сегодня с отцом в Лесной Дом и осталась там ночевать. Что делать?
Она бросилась в постель — плакала и стонала. Зарыла голову в подушки, вздыхала, захлебывалась слезами.
И наконец заснула.
Проснулась Эндри очень поздно. Подошла к окну, увидала во дворе Фанни, бабушкину камеристку. Она позвала ее, велела поискать ключ и принести ей.
Черноокая Фанни нашла ключ и принесла.
— Барышня только теперь встала? Молодой барин еще спозаранку приказал запрячь лошадей и уехал со своими чемоданами…
Эндри не удивилась. Чувствовала: моя вина, моя!
Она выкупалась, оделась. Пошла искать бабушку и нашла ее в концертном салоне, во флигеле.
— Ян уехал! — сказала она.
Графиня кивнула головой:
— Еще до восьми утра. На одну минуту забежал ко мне попрощаться.
Эндри прошептала:
— Это из-за писем, бабушка, из-за писем!
— Знаю, — сказала графиня. — Это пройдет, мое дитя.
Она погладила ее по волосам, по лбу и по щеке, как делала всегда, — и увидела слезы в глазах внучки.
— Не надо плакать! — крикнула она. — В Войланде не плачут.
Ее правая рука была у груди, левой она взяла несколько аккордов.
— Ты видишь Яна не в последний раз, слышишь, Эндри?
Затем она начала играть. Это была «Партита».
Эндри стояла за ее спиной, слушала тихо, пока та не кончила.
— Для Яна, — прошептала она, — ты играешь это для Яна, бабушка.
Графиня обернулась:
— Почему ты так думаешь?
Эндри ответила:
— Это ведь «Партита» — значит: прощание и отъезд!
— Глупенькая! — сказала бабушка. — Это название музыкальной формы, как сюита или соната. Ничего общего нет с прощанием. Как это тебе взбрело на ум?
— Ян мне так объяснил, — возразила она. — Уже много лет тому назад. Это по-латыни, — сказал он, — происходит от слова «partire», что значит «уезжать».
— Он глупый мальчик, — воскликнула графиня. — Вероятно, теперь он знает это лучше.
Но Эндри настаивала:
— Нет, нет. Это звучит, как расставание. Ян это чувствовал.
Бабушка посмотрела на нее, улыбнулась и сказала:
— Ян также. Тогда это, может быть, для Войланда!
Человек из Пустерталя
Гвинни Брискоу сидела в личном кабинете своего отца и ждала своего друга Тэкса. Она была им очень недовольна. Она велела ему приехать ровно в двенадцать, уже было три четверти первого, а он все не появлялся.
Уже два дня, как она снова в Нью-Йорке. Она немедленно вызвала Эндри Войланд, и та пожелала, чтобы Гвинни, когда поедет в «Plaza», взяла с собою Тэкса Дэргема. А как могла она это сделать, если глупый юноша сидел в тюрьме?
Наконец, он явился. Гвинни встретила его весьма немилостиво. Его должны были выпустить в 10 часов утра — где он так долго пропадал?
Тэкс оправдывался: пришлось ждать. Тюремный директор был занят, затем он говорил ему большую речь о том, что он должен исправиться: в следующий раз вместо недели ему пропишут, по меньшей мере, три месяца.
— Они должны были бы тебя сейчас же совсем запереть на Блекуэльс-Айленд, — воскликнула Гвинни. — Ты этого заслужил, заставив меня так долго ждать!
Он вздохнул и замолчал. У Гвинни Брискоу своя логика, и ее не переборешь. То небольшое обстоятельство, что он ничего дурного не сделал и отдежурил в тюрьме неделю из-за нее, не имело для Гвинни никакого значения.
Произошло это так. Он должен был отвезти Гвинни во Флориду на своем автомобиле. Но она ни за что не хотела оставить его у руля. Сама же была в очень дурном настроении и пустила машину вовсю, как только выехала за город. И через четверть часа наехала на старика. Конечно, она заявила, что старик сам виноват, так как бросился под автомобиль. Он не пострадал и был очень доволен, когда Тэкс дал ему двадцатидолларовую бумажку за испачканные штаны. Но полицейский остался менее доволен. Он приказал им взять с собой в экипаж старика и поехал с ними сам, чтобы доставить их к судье.
Дорогой они обдумали, как быть. Гвинни уже пять раз штрафовали за быструю езду. В последний раз ее даже задержали в полицейской камере на сутки, и это оставило у нее дурное воспоминание. Она заявила, что это место совершенно не подходит для молодых дам. Тэкс должен был поэтому взять вину на себя. Он немедленно согласился, хотя и сам был уже два раза оштрафован за такой же проступок. Он разыграл кавалера и сознался судье, что правил машиной. Пострадавший это подтвердил. Судья, очевидно, в тот день был в таком же дурном настроении, как и Гвинни. Тэксу присудили сто долларов штрафа и неделю тюрьмы впридачу. Все это длилось менее получаса, затем они поехали дальше. А потом он должен был отсиживать эту неделю.