Снова встала, нашла папиросы, закурила. Но папироса ей не нравилась, и она бросила ее.
Нет, сегодня ей это никак не удается — ни одной мысли не может она продумать. Если бы был хоть кто-нибудь, с кем можно было бы обо всем этом поговорить! Кто-нибудь, кто ее хорошо знает, кто мог бы подать ей реплику.
Но кто бы это мог быть? Она перебрала всех, кого знала в этом городе. Кого бы позвать?
Никого, никого не было!
Конечно, со своим кузеном Яном Олислягерсом она могла бы говорить. Но где он?
Она вынула его письма, которые сунула в сумку, прочла оба и затем порвала их резким жестом. Вскочила и возбужденно заходила взад и вперед по комнате.
Так что же? Она ведь уже целый год знала, что написано в последнем письме. Он получил известие из Германии, от бабушки, от его и ее бабушки.
Известие, что ее — ее, Эндри Войланд, — дочь помолвлена и вышла замуж. За одного бывшего морского офицера, за капитана фрегата, состоятельного и толкового сельского хозяина в Альгу, который возьмет теперь и замок, и имение Войланд и придаст им новый блеск.
Кузен посвятил этому три строки, целых три строки.
Прошел уже год. Итак, ее девочка, ее дочь, — как же она звалась? — не Габриэль? Нет, не так! Даже имени своего ребенка она не знала.
Уже год, как ее дитя замужем. И, возможно, наверное, несомненно, наверное, теперь уже сама имеет ребенка.
И, следовательно, она, Эндри Войланд, — уже бабушка.
Она стала считать. Ей было шестнадцать, когда она дала жизнь этой девочке — теперь молодой женщине и матери. С того времени прошло уже двадцать лет, долгих двадцать лет…
Значит, ей самой через несколько недель будет тридцать шесть.
Виски болели. Она вынула из сумки таблетки веронала. Проглотила одну, запила водой.
Подошла к зеркалу и засмеялась.
Что сказал Паркер Брискоу? Что она красивая женщина, быть может, умная и несомненно высокоценная…
Высокоценная — да в чем же ее ценность? Как расценила ее жизнь? Крушения и всегда только крушения. Умна? Разве терпела бы она на самом деле неудачи, если бы была умна?
И прежде всего — красива. То, что стояло перед ней, что скалило на нее зубы из зеркала, — это была настоящая Эндри Войланд! Именно это, а вовсе не то, что видели Брискоу и маленькая Гвинни.
Нигде ни единой краски, лицо бледно. Кожа уже вовсе не так гладка и упруга. Пара черточек под глазами, легонькие морщинки у ушей и такие же у углов рта. Ни одного седого волоса — но не вырывала ли она их тщательно сегодня, перед приходом Брискоу? Но их будет больше, с каждым днем больше. И груди станут вялыми, и шея…
Она отошла от зеркала. Села на кровать, спрятала лицо в ладони. Затем перевела дыхание. И почувствовала ясно: она правильно поступила, сказав Брискоу «да» и дав ему слово, что готова на то, чего он хочет.
С Эндри Войланд было уже покончено. Эндри Войланд уже отжила.
Она может уже уйти с этой обезьяньей сцены.
Как бы это ни случилось, но Эндри Войланд исчезнет, перестанет существовать.
И это было хорошо, очень хорошо. Она снова встала. Взяла ножницы, обрезала почти у самой головы свои длинные косы.
«Надо бы с чего-нибудь начать!» — подумала она. Она подошла к письменному столу. Взяла свое вечное перо и написала мелкими робкими буквами на листе: ЭНДРИ ВОЙЛАНД.
Задумалась. Сказала себе: «Здесь я напишу все, что знаю о ней».
Но перо выпало из ее рук. Внезапно она почувствовала себя страшно усталой. Ей захотелось спать. Веронал действовал.
Она поднялась. Побрела к кровати. Упала на нее. Натянула одеяло.
И заснула очень крепким сном.
О гусях, духах и пиявках
В эти недели Эндри Войланд жила совсем одиноко. Когда наступали сумерки, она гуляла по парку, посещала концерты в расположенном поблизости «Карнеги-холл». Позднее, когда стало холодно, она купила себе коньки, ходила на каток, как двадцать лет тому назад. Она думала, что разучилась кататься. Колеблясь, почти боязливо, сделала первые шаги. Но уже через несколько минут все наладилось. Ноги перепрыгнули через эти годы и служили ей так же, как и в былое время. Один за другим она припомнила свои маленькие фокусы: бег по кругу, голландца, восьмерку, тройку и прочее. Все как-то само собой. Точно ее наполняла новая жизнь: ее и еще другая.
Это тоже было воспоминанием. Как ноги припомнили давно забытые движения, так мозг обрел давно потерянные чувства. Это чувство было как бы предчувствием будущего. Скоро должен подуть ранний мартовский ветер, должны зашуметь апрельские дожди, нежный муссон начнет целовать зеленые нивы. Так ведь было тогда, когда она бегала по льду на нижнем Рейне, у замка Войланд. Старые рукава Рейна, затоплявшего всю страну, лед, гладкий лед на необозримых равнинах и редко, редко — человек! Так было и теперь… Хотя вокруг нее толпились люди, а это болото в Централ-Парке было лишь жалким суррогатом Рейна. Но она не замечала людей. Она была одна, жила для себя, согретая и наполненная этим предчувствием новой весны.
Знакомых она встречала редко. Если нельзя было уклониться, здоровалась, говорила несколько безразличных слов, быстро обрывала разговор и уходила. Несколько раз ее вызывал Брискоу, чаще ей писала Гвинни. Она отвечала ей, говорила с ее отцом, но все коротко, уделяя этому лишь минуты. И немедленно стирала все из своей памяти.
Она была одинока. Часами одна сидела в своей комнате. С катка приходила домой с нервами, мускулами и жилами, насыщенными растущим сладострастием. Полусознательными желаниями гусеницы, чувствующей, что ей скоро предстоит окукливаться. А затем, когда она будет спокойно лежать и дремать, будут расти ее крылья, спадет узкая оболочка, и она полетит в эфир, ко всем солнцам.
Она больше не наводила на себя красоту. Губная помада и пуховка лежали без употребления. Но ей было жаль отрезанных волос. Даже дома она носила на голове шелковый платок в виде тюрбана.
Она лежала на диване, сидела в кресле — перед ней лежал белый лист со словами: «Эндри Войланд». Все, что о ней знала, она хотела записать, на десятках, на сотнях страниц. Еще раз перечесть. Затем — кому она это передаст? Кто поймет это так, как понимала она? И снова она не нашла другого имени, кроме имени своего кузена Яна Олислягерса.
Он, всегда он! А он едва о ней думал, редко ей писал. Уже многие годы она не видала его. Нет, и его хотела бы она забыть.
Никому она не желает отдавать эти страницы, а бросить их в огонь, потопить в пламени, в котором скоро утонет сама…
Но она не написала ни одной строки, ни единого слова.
Она лежала на диване и думала.
Замок Войланд! Некогда это была мрачная речная крепость. Кругом — рвы и темный дикий лес. Подъемные мосты к гигантским воротам. На них — много гербов. Здесь жили древние роды. Когда вымирал один, усаживался другой: родственные семьи, потерянные ветви. Шоненвельдты и Эйленбурги, Цульнгардты и Викеде, Бронкгардты, Круа и Спаены.
В XVII веке над башнями пролетел красный бранденбургский орел. Тогда здесь жил правнук великого курфюрста. Юный Фридрих II, только что сделавшийся королем, в первый раз пригласил сюда Вольтера. В его честь реял над замком черный прусский орел.
Едва ли они тут чувствовали себя приятно. Когда они хотели забыть ежедневный труд, им нужна была легкая игра мерцающих солнечных лучей: Сан-Суси.
Поэтому-то прусский король и продал старую речную крепость.
Теперь в ней поселились Войланды и перестроили ее. Создали нечто вроде английского поместья, наподобие Виндзора. Насадили большой английский парк. Но ров остался. По подъемному мосту кареты подъезжали к заросшему плющом замку. По обе стороны дороги стояли бронзовые олени. На юго-запад шла холмистая, покрытая лесом земля. Там был Лесной Дом, где жили соколы.
Тут царила бабушка — Роберта фон Войланд, графиня фон Краненбург на Рейне.
Эндри не знала точно, когда ее привезли к бабушке. Отец ее умер до ее рождения. Она оставалась с матерью четыре-пять лет, пока не умерла и та. Но об этом времени жизни с матерью у нее не сохранилось никаких воспоминаний.