— Ка-ак в плену? — полковник рванулся, силясь встать, но, обессиленный, упал.
— Да, в плену. Наши отступили. В Амгу, наверное, ушли, — равнодушно пояснил солдат.
Полковник снова завозился на полу и, приподнявшись на локтях, со злостью плюнул на уголья в камельке. Слюна зашипела и испарилась.
— Вот, Юрецкий, видел? Весь наш поход, как один плевок, и закончится он так же бесславно. Теперь мне это ясно. А раньше? Где были мои глаза? Кому я поверил? Продажные агитаторы, «народные представители», «…восстала вся область», «…красные войска небоеспособны, они сразу сдадутся, а там вся Сибирь наша, на Москву пойдем…». Вот тебе и Москва — валяйся, как скот в вонючем хлеву. Отступили, а дальше что…
Кровь хлынула изо рта раненого, лицо стало мертвенно бледным, еще больше расширились зрачки глаз. Он захрипел и вытянулся на полу. Тяжело поднималась и опускалась грудь. Коротко подстриженные черные усы резко оттеняли бескровное, с энергичным подбородком лицо. Лет тридцати, хорошо сложенный, видимо отличный спортсмен, умирающий произвел на присутствующих сильное впечатление.
Вдруг, как бы вспомнив что-то очень важное, он с трудом приподнялся на локтях, но, не в силах удержаться, припал на одну руку, другую поднял, как бы прося слова, и крикнул:
— Довоевался, простофиля! — И обмяк, упал, на этот раз уже мертвый, на забрызганное кровью сено.
Не успели вынести во двор мертвого полковника, как следом отнесли двух скончавшихся от ран красноармейцев. Вид своих мертвых товарищей заставил остальных раненых на минуту задержать стоны. Они молча проводили глазами тех, кого уже коснулась смерть.
Кто-то завозился в дальнем углу юрты. Это молодая якутка проворно достала с полки пустую кружку, зачерпнула воды, подошла к раненому, нагнулась и с трогательной заботливостью протянула ему. Тот отрицательно замотал головой, чем удивил и даже сконфузил женщину.
Оказалось, что произошла ошибка. По-якутски вода называется «уу». Вот женщина и приняла стон раненого за просьбу.
Хорошо, что красноармеец из Петропавловского умел говорить по-якутски и объяснил ей, что боец стонет от боли, а не просит пить.
Скрипнув, открылась дверь в юрту. За облаком ворвавшегося морозного воздуха сразу нельзя было разглядеть вошедшего, который молча подошел к камельку и тогда только заговорил:
— Замерз я, дайте погреться!
Ему уступили место. Вошедший, огромного роста и могучего телосложения, одет был в широкие шаровары и френч из серого шинельного сукна. Ни дохи, ни полушубка на нем не было. По погонам на френче не трудно было определить, что это фельдфебель.
— Братцы, перевяжите! Я под пулемет угодил… Вначале отступал со своими, а потом вернулся — вижу, не дойти мне… Перед смертью захотелось все вам высказать, о чем душа наболела, — промолвил богатырь, и на скулах у него заходили желваки.
В камелек подложили несколько поленьев. Жадными языками забегало по ним пламя, наполнив комнату теплом и мерцающим светом. Фельдфебель пересел на скамью, она под ним затрещала. Два фельдшера приступили к перевязке. Когда сняли с раненого рубаху, то обнажилась вся залитая кровью, в нескольких местах пробитая пулями, широкая, мощная грудь и сильные, перевитые канатами мускулов руки.
А фельдфебель продолжал предсмертную исповедь:
— Сам я рабочий с Ижевского завода. У меня жена, двое детей. Жил я при заводе, имел свой домик и маленькое хозяйство — огород, корову, несколько свиней. Жил ничего.
Пришла революция — одна, потом вторая. Советская власть продолжалась у нас недолго. Не успел я и разобраться-то в ней как следует. Потом заявились белые, стали чернить большевиков. Все, говорят, у тебя отберут, нельзя будет никому и ничего своего иметь, все должно быть общим. Жена и то не твоя.
— Э-эх! Дайте закурить, братцы.
Фельдфебель перевел дух, глубоко затянулся махорочной цигаркой, закашлялся и вместе с дымом выплюнул сгусток крови.
— Поверил, пошел с белыми. Дошли до Волги, потом пришлось отступать. Я тогда еще не ясно, но почувствовал, что тут что-то не так: почему большевики сильнее нас оказались, хотя нам помогали и японцы, и американцы, и кто хочешь? Если бы они плохие были, их бы народ не поддержал. А без народа разве они удержались бы!
Хотел дома остаться, да побоялся — уж очень много страшного про красных говорили, особенно в газетах писали. Так и ушел в Маньчжурию, потом в Харбин попал, долго безработным был, голодал, о семье беспокоился. Наконец кое-как поступил работать на электрическую станцию.
Однажды, идя по улице, встретил капитана, мы с ним в одной роте служили. Он меня и смутил. «По всей Сибири, говорит, восстания против коммунистов идут. Пепеляев в поход собирается, бросай работать, записывайся к нему в дружину. Теперь на нашей улице будет праздник, освободим родину от большевиков и свои семьи увидим, если их не перерезали красные черти».
Ничего я ему сразу не ответил. Записал он мой адрес, и мы расстались. Два дня точно пьяный был. На работу не вышел, спать не мог, от еды отбило, все об одном думал: о семье и о России. Сильно хотелось увидеть, как там живут. В то же время душу сомнение гложет. А что если ничего этого нет и они просто банду организуют для набега на советскую территорию, чтобы пограбить? Слухи были, что уже не один раз они это делали. Жить не на что, а жрать надо. Ворвутся, сожгут целые деревни, перебьют кого, захватят большевиков и тех, кто у них работает, и обратно за границу. Думаю, думаю и не знаю, на что решиться, а расспросить, посоветоваться не с кем.
На третий день зашел капитан ко мне на квартиру. — Ну, что, спрашивает, едем? Завтра Харбин оставляем, штаб во Владивосток перебрасывается.
Я согласился. И вот попал в Якутию. Сам в капкан залез.
Мы видели, как силы покидали фельдфебеля. Он закачался и чуть не упал со скамьи. Его уложили недалеко от камелька на пол. Минут пять пролежал спокойно, потом вдруг сел, засунул руки под бинты. Почти без усилия, словно нитку, порвал их, швырнул наземь.
— Не надо. Все равно умираю… Смерти не страшно, а тяжело, что раньше не примирился с Советской властью. Верил газетам и генералам… Сволочи, опутали кругом! Простите меня, товарищи! Не там и не за то я умираю, как полагалось умереть.
Фельдфебель упал наземь, потерял сознание и вскоре умер.
Хозяин юрты, боясь возвращения белых и нового боя, торопился поскорее уехать. Он вышел во двор запрягать быков. Хозяйка в первую очередь ухватилась за ребятишек. Она укутала их в грязные, с порванной покрышкой заячьи одеяла, посадила каждого малыша в большую кожаную суму, которую ловко зашнуровала мягким тонким ремешком из лосиной кожи. Из сумы выглядывала только одна детская головка.
Старуха мать, низко опустив седую, с растрепанными волосами голову, грелась у камелька. Она часто вздыхала, охала и что-то бормотала на своем родном языке.
Скоро возвратился в юрту хозяин. В этот момент в одном из наших караулов произошел случайный выстрел. Хозяин еще больше перепугался, заметался, забегал по юрте, стал впопыхах собирать свой немудреный скарб. Все полетело в общую кучу: подушки, торбаза, горшки, рыболовная сеть, берестяные туеса, различные шкуры. Пух и пыль густо висели в воздухе. Бедняга отец семейства до того запарился, что на просьбу жены увязать последнего ребенка схватил стоявший рядом с люлькой самовар и стал засовывать в предназначенную для ребенка суму.
Грустно и тяжело было видеть, как торопились жители покинуть свой насиженный угол и бросали на произвол судьбы свое маленькое с огромным трудом сколоченное хозяйство.
Авантюрист Пепеляев никого не щадил, и население бежало от него, как от чумы.
В юрте плакали дети, стонали раненые, а на дворе мычал скот, ржали уцелевшие после боя лошади, доносился говор красноармейцев и тяжелый топот их ног по твердой, как кость, земле. Среди всех этих звуков выделялся нудный и протяжный вой обеспокоенных собак.
Закончив сборы, якут медленно в последний раз осмотрел голые стены юрты, заглянул в камелек, попрощавшись с домашним очагом, а затем, сняв шапку, обратился к нам: