Всего в течение суток к проведению розыскных и проверочных мероприятий по делу «Неман», считая личный состав частей по охране тыла фронтов и комендатур, а также поддержки, выделенные армией, было привлечено более двадцати тысяч человек.
Из Москвы звонили буквально каждые четверть часа не только высокое начальство, но и офицерырозыскники. Требовали различные сведения, подтверждения прибытия людей и техники, и в первую очередь вновь добытые данные, словно они должны были поступать сюда, в Лиду, обильно и непрерывно. Сообщались дополнительные указания и версии, при этом высказывались советы и различные предположения, не обходилось и без того, что Поляков называл «вмешательством в детали» и «мелочной опекой».
К утру напряжение стало, казалось, предельным, бесконечные же звонки из Москвы вносили неизбежную в таких случаях нервозность. По настоянию Полякова аппарат «ВЧ» перенесли в соседний кабинет, где около него дежурили двое офицеров.
Письмо Федосовой ударило Алехина как обухом по голове. Некоторое время он находился в полной растерянности, и Поляков, искавший его, подойдя к нему на площадке, где стояли машины, заметил это и справился:
– Что с тобой?
Алехин неопределенно пожал плечами и, чтобы избежать дальнейших вопросов, сказал:
– Я вас слушаю.
– Возьми двух человек из резервных,– велел подполковник.– Надо сейчас же сменить Таманцева, чтобы группа была в сборе. И немедленно возвращайтесь!
В машине Алехин пытался переключиться, но не мог. Всю дорогу мысли о дочери и о вывезенной уникальной пшенице, точнее, о целом без малого десятилетии его довоенной жизни, угнетали и будоражили его.
Дочку он не видел четвертый год и представлял ее себе главным образом по фотографии, присланной ему женой прошлой осенью ко дню его рождения.
На этой карточке,хранившейся вместе с партийным билетом в сейфе у Полякова, в Управлении, Настенька крепкими полными ножками стояла на столе, застеленном праздничной скатерью, в короткой нарядной рубашке, толстощекая, радостная, с большим бантом в волосах.
Эта фотография не меньше, чем письма жены, внушала уверенность, что девочка здорова, сыта и дома все в порядке. А оказалось…
Вывозка в хлебопоставку селекционной пшеницы представлялась ему после размышлений никак не государственной необходимостью,а чистым головотяпством. Он припомнил газетное сообщение о том, как в осажденном Ленинграде ученые, умирая от голода, сохранили элитное семенное зерно; там, в тяжелейших условиях блокады,сохранили,а у него на родине, в глубоком тылу,– уничтожили.
Он видел мысленно станционное поле с тысячами аккуратных деляночек размером в квадратный метр каждая. В его сознании всплывали бесконечные, бесчисленные опыты, закладываемые тщательно, кропотливо, во многих повторностях, с различными вариантами посева и агрофонов. Возникли в его памяти и близкие ему люди, бывшие сотрудники станции, – как сообщала в письмах жена, за эти три года на семерых из них пришли похоронные…
Ему вспомнилось, как из гибридов, полученных в тридцать шестом году, было выделено всего одно растение, одноединственное с девятисот шестидесяти делянок! Необычно крупные зерна этого колоса стали родоначальниками нового сорта, выведенного после еще пяти лет упорной селекции и жестокого отбора. Конечный результат был получен, когда Алехин находился уже на фронте.
И вот эту уникальную пшеницу, которой после государственных испытаний предстояло «прописаться» на многих миллионах гектаров земель, вывезли в хлебопоставку– на помол! Как же могли ее принять на элеваторе товарным зерном, если из документов наверняка было ясно, что это – суперэлита высших репродукций?..
Для завершающих селекцию государственных конкурсных испытаний и официального признания две жмени, собранные Федосовой, разумеется, не могли ничего дать. Он был отброшен назад как минимум на несколько лет и понимал, что после войны, если останется жив, придется повторять уже пройденное…
В мыслях о дочери самым ужасным было сознание своей беспомощности, сознание, что там, далеко в Заволжье, страдает маленькое, столь дорогое ему существо, а он не в силах, не в состоянии чемлибо ей помочь… Вычитанная гдето еще до войны фраза: «Ревматизм лижет суставы и кусает сердце» – все время вертелась в его голове. «Лижет суставы и кусает сердце!»
– Ну что… – сбавляя скорость, сказал Хижняк. – Станем здесь?..
Алехин быстро осмотрелся по сторонам. Оказывается, уже миновали Шиловичи и подъехали к тому месту, где трое суток назад останавливалась полуторка, когда привезла Фомченко и Лужнова. Здесь, у мостика через речушку, он договорился встретиться с Таманцевым.
– Хорош.
Взяв автомат, он вылез из машины.
Когда подошел Таманцев, по его виду, по пятнам крови на гимнастерке и принесенному им узлу Алехин сразу понял: чтото произошло. В то же мгновение он обратил внимание на лопатку, подняв ее, повернул, увидел срез и подумал, что это, должно быть,лопатка Гусева… Откуда она взялась?
Эта догадка, разумеется, требовавшая подтверждения, вывела его из состояния, в каком он пребывал после получения письма.Он помнил, что Гусеву выписали лопатку со склада за день до поездки и пользоваться ею он не успел, а этой копали, и Алехин поспешно стал выковыривать частицы земли, забившейся между черенком и шейкой лопатки.
Супесь без примеси других почв. Удивительно чистая, легкая и очень светлая. Исчезновение из «доджа» малой саперной лопатки работало на версию Полякова о наличии в этом районе тайника, где пряталась разыскиваемая рация, и если это лопатка Гусева, то, значит… Такая легкая, необычайно светлая супесь встретилась Алехину только в одном месте: на поросшем суборью, сравнительно небольшом участке Шиловичского леса– он еще отметил тогда железную зависимость растительности от почвы.
Если это лопатка Гусева, то, по всей вероятности, тайник можно будет отыскать сегодня же, в крайнем случае завтра… И если рация еще там…
Если это лопатка Гусева, то ее нахождение на подловке у Юлии свидетельствовало о принадлежности Павловского к разыскиваемой группе, что также было весьма существенно, и Алехин невольно подумал, как обрадуются в таком случае Поляков и генерал.
Разминая крохотные комочки земли, он краем глаза увидел разложенное Таманцевым на плащпалатке, посмотрел и, связав все воедино, понял, что была попытка задержания, но неудачная, и, наверно, кроме того, что лежит перед ним, есть еще только труп… А если так, то более огорчительную оплошность и неприятность в данной ситуации трудно себе представить.
– Что это? – указывая на плащпалатку и присаживаясь на корточки рядом с ней, спросил Алехин.
Молчание Таманцева, его виноватый вид и поведение подтверждали самое неприятное предположение.
Алехин взял с плащпалатки офицерские удостоверения, раскрыл оба, вгляделся в фотографии и узнал:
– Павловский…
Таманцев молчал. Алехин поднял голову, увидел у него в руке дюралевый портсигар, выпрямляясь, быстро взял его и, осмотрев, сказал:
– Надо полагать, это– Гусева… И лопатка тоже, очевидно, Гусева…
– Какого Гусева?– тихо проговорил Таманцев. И тут Алехин подумал, что, находясь третий день здесь в засаде,Таманцев не знает ни о Гусеве, ни о том, что дело «Неман» взято на контроль Ставкой, ни о том совершенно небывалом, что уже вторые сутки творится в тылах обоих фронтов.
«Лижет суставы и кусает сердце!»– внезапно снова всплыло в голове Алехина. И, посмотрев на Таманцева, он огорченно спросил:
– Как же вы его упустили?
Бросив неприязненный взгляд на прикомандированных, Таманцев отвернулся и, помедля секунды, с неожиданной злостью сказал:
– По халатности, Павел Васильевич… Исключительно по халатности! Я должен был подставить свою голову, но, извините, не успел!
63. ПОЛЯКОВ И НИКОЛЬСКИЙ
В семь часов утра, по настоянию Полякова, Егоров и Мохов отправились позавтракать и немного отдохнуть. Поляков обещал разбудить их в девять, про себя решив сделать это часом позже. Он знал, что наибольшее напряжение возникнет во второй половине дня и что, когда прибудет начальство из Москвы, выкроить хотя бы малость для сна или отдыха станет невозможно. Сам он, приняв со вчерашнего вечера уже третью таблетку «кола», чувствовал себя превосходно и работал с увлечением, споро и производительно.