И странное.

На тот момент понятие «семья» ничего для меня не значило. Впрочем, и теперь, когда я об этом вспоминаю, тоже. Правильнее сказать, что, наблюдая за ними, я открывала для себя, каково это: жить в паре и иметь ребенка.

Мне была знакома только жизнь с папой и дядей Джоном, хоть их и можно считать неразлучными. Но это, конечно, не то же самое, что соседи с ребенком, маленьким мальчиком, наверное, моим ровесником.

Женщина, чаще всего в тусклом платье и с собранными в пучок волосами, подолгу стояла на крыльце. Нас разделяло не очень большое расстояние, и мне виделся блеск в ее глазах, будто она скрывает страшную тайну. Поскольку мои окна всегда оставались закрытыми, я не могла слышать ее голоса, но чувствовала, что он нежный. По ее движениям я догадывалась, что она волнуется за сына. Она исчезала за дверью коттеджа только после того, как на большой серой машине приезжал ее муж. Она казалась мне красивой и загадочной. Как фея.

После полудня мальчик играл в саду. Он радостно кричал и бегал с палками или игрушками в руках. Его каштановые локоны задорно подпрыгивали. Он всегда был один. Думаю, это одиночество нравилось мне и сближало с ним. Меня завораживала его подвижность.

Около двух недель я тайно наблюдала, борясь со жгучим желанием присоединиться к нему. Молила, чтобы он заметил, что я смотрю, и в то же время готова была спрятаться за занавески, если он вдруг взглянет в мою сторону.

— Никаких контактов с внешним миром без моего разрешения. Ты поняла меня, Иезавель?

По этому поводу папа высказался предельно ясно.

Но в один прекрасный день соседский мальчик все же увидел меня. Я не сдвинулась с места. Окаменела, ухватившись за оконную ручку, борясь с искушением открыть окно и крикнуть, чтобы он приходил. И не могла помахать ему рукой.

В последующие дни мальчик больше не играл после полудня, словно был взволнован моим неподвижным присутствием. Я не пропускала наших свиданий. Время от времени он поднимал голову к моему окну, а потом возвращался на крыльцо, к матери. В понедельник он исчез. Хотя в тот день и стояла хорошая погода. Встревоженная, я внимательно осмотрела каждый уголок его сада. Напрасно. Через несколько минут, которые показались мне вечностью, когда я уже собиралась отойти от окна и вернуться к книге, он перешел улицу. С бумажкой в руках, устремив взгляд на мое окно. Мое сердце бешено заколотилось.

«Уходи!»

Я подала ему знак рукой. В ужасе от одной мысли о том, что папа или кто-нибудь еще может увидеть мальчика.

Будто не замечая меня, он продолжал двигаться вперед. Не доходя до дома, повернул налево, обогнув зеленую изгородь. На мгновение я потеряла его из вида, затем он появился снова — в нашем саду, возле деревянного сарая. Он показал мне край бумажки, сунул ее за доску и исчез.

На другой день он снова играл в саду. Двадцать минут он наблюдал за мной, потом вернулся в дом. Я не осмелилась забрать записку.

Невозможно выйти без папиного разрешения.

Так повторялось два дня подряд. В четверг решение предстало передо мной со всей очевидностью: я должна ослушаться. Воспользовавшись тем, что папа ушел, я открыла дверь своей комнаты, спустилась по лестнице, стараясь двигаться как можно тише, вышла через заднюю дверь и побежала в глубину сада. Наверное, я была похожа на сумасшедшую. В голове раздавались крики. Кровь неистово пульсировала в висках. Я потянула на себя доску: бумажка была еще там. Я положила ее в карман и проделала тот же путь в обратном направлении.

Войдя в дом, я тут же наткнулась на дядю Джона, изумленно смотревшего на меня.

— Что ты тут делаешь?

Я застыла, не в силах выдавить ни звука.

Без папиного разрешения.

— Но, Иезавель, ты же прекрасно знаешь, что тебе запрещено выходить без сопровождения и без разрешения Питера! Что это с тобой?

Я смотрела на него молча: он волновался не меньше моего. Дядя Джон должен был следить за мной, пока папы нет. И только что допустил грубую ошибку. Он жестом велел мне идти в комнату, поднялся следом и запер дверь на засов.

Войдя, я сразу вынула из кармана записку и развернула. В ней было несколько фраз на английском, нацарапанных детским почерком.

«Привет, меня зовут Джейсон. Я живу в коттедже напротив. Мне одиннадцать лет. На прошлой неделе я заметил тебя в окне и с тех пор смотрю каждый день. Как тебя зовут? И почему ты все время за этим окном? Ты болеешь? Боишься солнца? Ответь мне, пожалуйста. Целую. Джейсон».

Сердце готово было выскочить из груди. Я перечитала письмо раз десять, не меньше. И была потрясена. Впервые ко мне обращался незнакомый человек. Я плакала от досады при мысли о том, что никогда не смогу ему ответить. Я не услышала, как за спиной отворилась дверь. Не заметила, что на меня смотрит разъяренный отец. Письмо было вырвано из рук, я получила жестокий удар в спину, потом по голове.

Упала и потеряла сознание.

Через несколько часов, когда я открыла глаза, обычные стекла в моем окне уже заменили темными. Сквозь которые невозможно увидеть улицу или коттедж соседей. Я могла только догадываться, день за окном или ночь, идет ли дождь или нет. Папа никогда больше не вспоминал об этом случае, но с тех пор моя комната постоянно закрыта на ключ, если я одна. Не представляю, что стало с Джейсоном. Продолжает ли он ждать меня? Надеюсь, папа не заставил его заплатить за любопытство слишком дорого. Он бывает очень жестоким, мой папа.

Его мать казалась такой красивой.

А папа любит причинять боль красивому.

ГРЕНОБЛЬ,

22 сентября 2007

Натан познакомился с Лорой два месяца назад.

«Целых два месяца».

Познакомился по-настоящему.

Два месяца он ничего не делает, не открыл ни одной книги, не включал компьютера, не возвращался на факультет, забросил исследования. Два месяца старается видеться с ней как можно чаще. Два месяца он стремится обходиться без телевизора, теоретических книжек, словарей, газет — безо всего.

Ему нужна только она.

Лора — это какое-то безумие. Одно то, как она держится и разговаривает, поражает его. Хоть она ничего такого и не говорит. Впрочем, да, кое-что. Что они обсуждают? Он помнит лишь обрывки.

Больше всего ему нравится, как она отвечает на вопросы. Каждый раз один и тот же ритуал. Она внимательно смотрит на него, пока он задает вопрос, затем на несколько секунд опускает голову, снова поднимает ее, какое-то время улыбается и только тогда отвечает.

Это миниатюрная женщина, довольно спортивная, всегда одетая в облегающие джинсы, короткие брюки, в юбки или платья. Натан представляет, как она бегает.

«Интересно, как она одевается для пробежки?»

Большие черные глаза.

«Молча изучает меня».

Орлиный нос, утонченные черты. Ровно столько нежности, сколько нужно, и почти прозрачная кожа. Ее руки настолько же тонки и миниатюрны, насколько длинны и бесполезны его. Бесконечно изящные пальцы. Длинные прямые волосы, темно-русые, а может, каштановые. Матовая кожа, усыпанная веснушками, огромный рот и пухлые губы, из-за которых показываются зубы, когда она улыбается.

«Ее груди…»

Не хватает слов, чтобы описать их.

Восхищение, граничащее с фетишизмом.

Натан никогда не дотрагивался до них, даже не видел, — они всегда закрыты футболкой или блузкой. Два месяца он не видит ничего, кроме них… не видя их. Конечно, есть еще и другое: звуки, чувства, ощущения, запахи. Невидимый аромат, который он блаженно вдыхает.

Их беседы длятся часами. Любой, послушав, сказал бы, что эти разговоры пусты. В них нет ничего существенного. Глубокого. Ничего общего с тем, о чем Натан говорит с коллегами и докторантами. Ни политики, ни разбившихся самолетов, ни дефицита торгового баланса, ни Европейской конституции, — и ни малейшего намека на его работу.

Никакого секса и даже прикосновений. Пару раз Натан ненароком касался ее пальцев, придерживая дверь или протягивая ей что-нибудь. Он даже забыл, что значит осязать. Не теперь, еще не время. Он довольствуется тем, что пожирает ее глазами, а она откликается на все его приглашения, то есть проводит с ним все время или почти все, десять-двенадцать часов в сутки. Вроде бы у нее есть приятель, и по этой причине она не может оставаться с Натаном постоянно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: