«Вот что значит настоящая демократия», — комментируют некоторые с таким радостным видом, как будто сами рассчитывают на получение «грин-кард» и пачки зеленых портретов Франклина в придачу. «Просто получил новое задание», — проницают другие. Третьи брезгливо отмечают, что бывший советский VIP опустился до преподавания в третьесортном университете, если вообще не в колледже. Новое ПМЖ экс-директора называется Augh: ни в каком атласе его обнаружить не удалось, да к тому же не было уверенности в том, как этот топоним надлежит транслитерировать по-русски — «О», «Ок» или еще как-нибудь. Впрочем, этот достаточно отвлеченный дискуссионный вопрос тут же сменился более насущным: кого теперь выбрать в директоры?

Мои немногочисленные союзники считают, что я должен выдвинуть свою кандидатуру, выступить с программой и прочее. Но не могу же я в этой программе честно написать, что институту надо все начинать с начала, что десятка два теток в мохеровых кофтах должны уйти на пенсию, что задача «сохранить коллектив», к сожалению, вступает в непреодолимое противоречие с внутренней логикой развития нашей науки, что все лучшее делалось здесь, под крышей старинной усадьбы, одиночками, а главной традицией «коллектива» было устранение или ущемление этих одиночек… Пардон, я увлекся. Слишком завожусь, есть грех.

Но ты послушала бы их речи! Люди, профессия которых — язык, ворочают этим языком, как лопатой. Притом сплошь метафорами сыплют: то сравнивают институт с кораблем, которому нужен умелый лоцман (оригинально до ужаса!), то говорят, что мы идем, взявшись за руки, по краю обрыва, и главное — не сорваться в пропасть. Тут я не выдерживаю и напоминаю, что это, кажется, из книги Ленина «Что делать?» метафорка, что иным ленинцам не повредило бы и полететь в тартарары. Обижаются — страсть! Да, согласен, хамство это было с моей стороны, и в спокойном, лежачем, как сейчас, состоянии я это понимаю, но когда просидишь с ними целый день… А ты в это время проходишь мимо.

Ни одно свидание с Настей не состаивается без серьезных препятствий и приключений. Пресловутый муж-не-муж, долго работавший на выездах, вдруг засел дома и сковал ее по рукам и ногам, один раз даже буквально.

Стою на «Маяковской» и предвкушаю выход из последнего вагона возвышающейся над согбенным большинством вертикальной фигурки (суффикс «к» — не уменьшительный, а сугубо ласкательный), затем — приближение к моему лицу двух под углом сходящихся рыжих волн и тонких розовых губ. Потом мы будем рассматривать булгаковский дом (культовый роман Настя читала), потом пройдем по трем Садовым, я куплю ей мороженое и пообещаю в следующий раз сводить в зоопарк («Класс! Как я об этом мечтаю!»), потом свернем направо, на отрезке Нового Арбата между кольцом и Калининским мостом голова начнет кружиться и перестанет только после того, как на мосту я поцелую ее в губы и она обовьет меня длинными сильными руками. Я так и не понимаю до сих пор, что именно мой полустарший братец называет идеальным секс-партнерством, но знаю точно, что в Насте нашел идеального партнера для хождения по городу как и я, она никогда от этого не устает и готова шляться до второго пришествия. Дома мы упадем на диван, но она тут же вырвется и скроется в ванной, я последую за ней и начнется игра в мытье маленькой девочки, тем более забавная, что девочка почти достает головой до потолка…

…После сорокапятиминутного ожидания я понимаю, что воздушный замок рухнул. Еду эскалатором наверх, набираю семь цифр, слышу неприятное мужское «да», для конспирации говорю что-то вроде «Лену, пожалуйста», получаю в ответ: «Правильно надо номер набирать» — и с двумя пересадками следую домой.

Там пытаюсь отвлечься немногими доступными средствами: листанием журналов, пригубливанием коньяка, пробежкой по всем телеканалам и обратно — пока не забываюсь неверным сном в кресле, чтобы через полчаса вздрогнуть от телефонной трели:

— Понимаешь, — шепчет она на пределе допустимой громкости, — он увидел, что я куда-то собираюсь и надел на меня наручники, а потом ноги связал и два часа продержал в таком состоянии. Сейчас он заснул. Как только он завтра выметется, я тебе позвоню.

Заснул он, видите ли. Соперничек! А эта дурочка просто не понимает границы между игрой и криминалом. Чувствую, что влипну с ней в историю.

— Может быть, ты все-таки его любишь?

— Не-а. Буду я такого любить!

— Так зачем же жить с ним вместе?

— А он без меня жить не сможет. Ты видел бы его квартиру! Все стены в дырах: он, когда психует, из пистолета лупит по ним. Если я уйду, он тут же в себя выстрелит.

— А если в тебя?

— Никогда! Я только вот так на него посмотрю — он тут же шелковый делается.

— Так почему же ты свой магический взгляд на него не обратила, когда он тебя в наручники заковывал.

— Обратила, да только он в глаза не смотрел, когда меня скручивал. Ну, что ты все время мне о нем напоминаешь? Я тебя сейчас хочу поцеловать.

XXVIII

Настино слепяще-белое тело, ее просторная и наивная душа заслонили для меня маленький, потный мир института с его локальными ценностями и амбициями. На долгих бессмысленных собраниях по выдвижению кандидатов в директоры присутствую не я сам, а муляж, робот, из которого тайком вынуты ум, душа и даже, наверное, печенка, потому что в ней у меня теперь никто не сидит. Довольно много гадостей говорят про некоего Андрея Владимировича, и я всякий раз с удивлением догадываюсь, что это все обо мне. Права, очень права оказалась Деля: я достиг фантастических результатов, умело превращая во врагов тех людей, которые по всем земным законам должны были быть моими союзниками («Ты ведь такой же, как они, обыкновенный человек. Зачем ты их запугал завиральными, заоблачными задумками? Зачем изображать из себя гения и гиганта, если ты им не являешься, если ты все равно не пойдешь до конца?»). Сколько теперь у меня зложелателей! И никакого сговора или заговора, каждого из них я персонально чем-то обидел и каждый Сильвио ждет возможности ответно унизить меня.

До абсурда доходит: одна из наших мымр инкриминировала мне фразу «Без мене не можете творити ничесоже». Дескать, я сравниваю себя с Богом. Но контекст-то какой был! Пришли ко мне две дамы профсоюзные с письмом в Моссовет по поводу каких-то там подарков ветеранам. Этим вообще-то должен заниматься зам по хозяйству, а я по добродушию своему не только подписал, но и переписал всю бумагу правильным официально-деловым языком (не «дайте, пожалуйста», а «просим предоставить»): грамотный человек и таким должен владеть, а уж лингвист — вне всяких сомнений. Дамочки эти шарообразные передо мной в очередной раз свою профнепригодность продемонстрировали, ну а я, чтобы ситуацию разрядить, немножко пошутил, перейдя с бюрократического языка той бумаги на более мне близкий церковнославянский.

Теперь я понял наконец, что шутить в принципе нельзя, что любая острота в быту есть нарушение приличия и более того — безнравственная акция. Даже если кто-то получает садистское удовольствие от того, что другого вышутили, он, этот кто-то, в глубине души испытывает боль и страх: мол, и надо мной так же точно можно посмеяться. А всем острякам-самоучкам Жизнь говорит (только услышать это надо): хочешь шутить — иди работать Жванецким или пиши свои «Двенадцать стульев». Человечество не желает расставаться с дорогим ему прошлым, поэтому оно предпочитает смеяться только в местах, специально для этого отведенных, и, конечно, в нерабочее время. Смех же не к месту и не вовремя можно сравнить, можно остранить (даже: остраннить, если уж совсем быть верным изначальному написанию) примерно таким вот образом: что если профессиональная садистка-«госпожа», с ног до головы обтянутая в черную кожу, выйдет из своего тайного секс-салона на улицу с хлыстом в руках и начнет лупить всех подряд прохожих? Ей за это не только не заплатят гонорара, но более того — ее немедленно арестуют за оскорбление людей действием в общественном месте!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: