В другое время капитан окончательно разнежился бы, но сегодня что-то всё невнятно беспокоило его; как-то нехорошо, не тихо было на сердце... То ли забыл он приказать что-то важное, то ли упустил какую-то необходимую предосторожность?..
Он всё чаще поглядывал в сторону вересовской скамеечки. Может быть, и у комбатара тоже неспокойно на душе? Вон, тоже сидит, о чем-то думает.
Мысли комбатара прервались, потому что капитанская гитара, всё время приятно ворковавшая у соседнего вагона, вдруг смолкла. Капитан Белобородов встал.
— Андрей Андреич! — негромко и, как всегда, неофициально позвал он. — Времечко-то не детское! Вы, как хотите, а я, — он с удовольствием потянулся, — пойду, лягу. Кто его знает, может быть, завтра дела много будет. Уж я это всегда накануне чувствую, как барометр! Может, комфлота приедет? Нет, вы сидите, пожалуйста... В случае чего, дежурный знает...
Он ушел в вагон.
Ночь вдруг сделалась совсем высокой и неподвижной.
В кустах за кюветом насвистывал поздний июньский соловей: свистнет и прислушается; должно быть, огорчало его, что гитара сдалась.
От песчаного карьера веяло сухим жаром; от болотца — теплой влагой. Из-за вагонных колес нет-нет, да и вздыхало недалекое море. Было во всем этом что-то такое простое и умилительное, клонящее к задумчивости, что Вересову вдруг вспомнилось сразу многое, далекое.
Он вдруг увидел давным-давно промелькнувший перед ним на короткие минуты пейзаж — красные скалы у входа в бухту Рио-де-Жанейро. Нос катерка разламывал на большом ходу зеленоватую воду; мелькали чужие лодки, чужие перистые пальмы на берегу, чужие улыбки людей в белых костюмах, толстяков с сигарами во рту. И вдруг резнул умилением по сердцу наш — единственный наш в этом чуждом мире! — красный флаг, гордо взнесенный на торчащую из-за холма мачту корабля.
Вересов зажмурился, чтобы прояснить воспоминание. Но флаг потускнел, превратился в его письменный стол, там, в Ленинграде, в портрет учителя — академика Ферсмана — на стене... Портрет задрожал, а из-за него, улыбаясь так, что ему вдруг стало горячо на сердце, посмотрела на него она, — Мика... Он вздрогнул и открыл глаза.
Над его головой, свистнув, опустилась оконная рама. Белобородов в тельняшке (он всегда носил ее под офицерским кителем) выглянул из окна.
— Андрей Андреевич... Не помешаю? Простите, что мысли перебил, но... скажите, вам ничего не слышится?
Вересов поднял голову.
— Нет, товарищ капитан. А что?
— Да как будто стрельба. Далеко где-то... Не чуете? Вересов прислушался. Однако нет: ночь была тиха до полной немоты. Даже соловей умолк. Только песчаный сверчок сонно поскрипывал в темноте, под ближней шпалой.
— Ничего не слышу, Петр Филиппович.
Но в этот миг из крайнего окошка краснофлотского кубрика высунулась еще одна голова. Девушка-военврач, открыв двери тамбура, кутаясь во что-то легкое, выглянула наружу.
— Товарищ капитан! — сказал ее удивленный голос. — Вроде как зенитная...
— Слышу! — негромко ответил капитан. — Добудьте, голубушка, мне лейтенанта Шауляускаса; он нынче дежурный по поезду. И телефонист пусть срочно свяжется с Козловым... Явно — стреляют.
Теперь уж не надо было ни к чему прислушиваться. В теплой тишине ночи, оттуда, с юго-запада, катился смутный, но постепенно нарастающий гул.
Секунд пять он походил на шум идущего где-то очень далеко поезда. Затем первая розоватая зарница осветила вдруг низкую тучу над соснами; ее перебила вторая, третья, десятая... Небо впереди замелькало перебежкой коротких молний, а считанные мгновения спустя — частый грохот ворвался в уши командиров бронепоезда.
Сомневаться больше было не в чем: это одна за другой, упираясь в небо холодными щупальцами прожекторов, вступали в общий хор зенитные батареи. Что такое? Почему?
Андрей Вересов вздрогнул. Брови его сошлись. Что? Не может быть...
Оттуда, из окрестных сумерок дохнуло на него вдруг сразу и холодом и жаром: «Война!?»
Он успел подумать только это. В следующее мгновение он уже не раздумывал, он действовал. Его захватил и понес могучий поток событий.
Он слышал, как громко, взволнованно закричал впереди старшина Токарь, временный командир батареи сорокапятимиллиметровок: «К ору-ди-я-ам!» До него донеслись изо всех вагонов хриплые ревуны боевой тревоги.
Скрипя ботинками по песку, застегиваясь на ходу, к площадкам, точно выброшенные из вагонов неведомой силой, легко, стремительно уже бежали краснофлотцы. Капитан, словно бы и не торопясь, — а ведь мгновенно! — соскочил с подножки на бровку насыпи.
А вокруг уже всё гремело. Шесть или семь прожекторов поймали «его», и уже «вели его» там; наверно, вели не выпуская... Ударила батарея на мысу за бухтой... Бешено заколотил воздух тяжелый спаренный пулемет возле водокачки.
И последнее, что геолог Вересов, любимый ученик Ферсмана, захватил с собой из того мирного мира, было бледное девичье лицо случайной его соседки, военврача. Лицо девушки — белое с большими черными глазами, которые больше всего (но тщетно!) хотели не показаться испуганными; оно закружилось перед ним, это маленькое лицо, закачалось, дрогнуло и исчезло. И на его место надолго — ох, как надолго! — встал тяжкий хобот стомиллиметровой корабельной пушки, медленно движущейся снизу вверх и слева направо...
Учебный сбор кончился. Началось настоящее. Война!
А под его неоконченным письмом сыну, там, в «каюте» на столике еще лежало в эти минуты другое письмо, написанное круглым ребяческим почерком:
«Милый папа!
Я сейчас вернулся с экскурсии. Все ребята, которые не уедут в первой партии в Светлое, ездили с Петром Саввичем в замечательное место. Это — где Пулковский нулевой меридиан пересекается с шестидесятой параллелью. Там есть две улицы — Перфильева и Железнодорожная; на их углу они и пересекаются; это вычислено с точностью до одного сантиметра!
Перфильева улица мне понравилась: на ней растет мать-мачеха, как в деревне.
С Петром Саввичем ездить хорошо. Он всё знает, как ты или как Сайрес Смит из «Таинственного острова». Он нам сказал, что Комендантский аэродром образовался сравнительно недавно, уже в четвертичную эпоху, на месте бывшего Иольдиева моря. А та горка в Удельном парке, где мы с тобой один раз сидели зимой, раньше была берегом: бил прибой, и яростно скрежетали зубами саблезубые тигры... Мне это очень понравилось!
Папа! Когда мы пришли на то место, где пересекаются меридиан и параллель, там росли анютины глазки и крапива. Петр Саввич стал над этим местом, как Паганель, закрыл глаза и рассказал про всё подробно. Про меридиан я и сам знал немного, а про параллель до этого не знал и удивился. Оказывается, — она настоящая морская линия; она тянется через Гангут, где был бой при Петре Великом; потом мимо острова Гогланд, через Кронштадт и прямо туда, где мы стояли. Отсюда она уже выходит на Ладожское озеро, в котором, оказывается, есть тюлени.
Он называл нам битвы, которые все происходили на этой параллели, потому что она проходит как раз через «окно в Европу». Когда он заговорил, что теперь это окно в безопасности, потому что его стерегут корабли доблестного Балтийского флота, я загордился, хотя ты сейчас сидишь немного пониже этой параллели. Если можешь, пришли мне карту; я забыл, как звать остров, где Кронштадт; а мою карту Мика куда-то задевала... А потом: я хочу подчеркнуть эту параллель красным карандашом.
Папа! Я тебя люблю! И мне всё-таки с Микой без тебя скучно. Разве ты не можешь приехать сюда хоть на один день до августа?
Мы с Кимом Соломиным строим мотор «С-101», и он уже получается. Я помогал ему собирать подшипник коленчатого вала. Скоро мы будем испытывать мотор на скуттере «Зеленый луч».
Погода у нас была всё время ниже всякой критики, а теперь вдруг стало лето.
Да! У нас появилась великая тайна! Я ее никому не открывал, даже Максику. И ты приезжай скорее, чтобы она не кончилась до тебя.
Целую тебя миллион и еще два раза.
А вот ты спорил да спорил, что Эверест = 8880 метров. А почему же тогда в «Глобусе» сказано = 8882 метра? Кто выиграл?
Твой Лодя.
8 июня 1941 года»