Из печи изливаются изжаренные огнем стальные капли, шипя и шурша по стенкам котла. Зрачок ослепляет желтое зарево, как будто навечно оставляя на нем световой отпечаток. Сплав рассыпается красными искрами, летящими в темноту. Слизистая в носу высыхает. Кажется, все планеты Солнечной системы расплавились и пошли огненным дождем.
Закрывая перчаткой нос, отхожу за колонну. Оттуда мне становится видна маленькая фигурка в каске, вплотную подошедшая к печи. Сталевар стоит, вытянув руку. Шевелит в стороны ладонью, как будто разгоняя темноту. Печь переворачивается. Жар, дохнув в последний раз, уходит. Цех снова погружается в темноту. Под потолком проплывает котел, заполненный расплавленной сталью. Тихо в замедленном ритме по рельсам проезжает паровоз. Он тянет за собой котлы: котел номер два, котел номер пять. Кажется, они едут в ад и пронумерованы по грехам — по нарушенным заповедям. Но когда лязгают железные двери, разъезжаясь и пропуская его, в темноту выбрасывается голубой дневной свет.
День пятый
Руки горят и чешутся от соленой крови. На разделочной доске глыба замерзшей коровьей печени. Рядом со мной работает пожилая женщина. У нее блеклые голубые глаза и голова, вечно втянутая в плечи. Кажется, она постоянно хочет спрятаться. Хочет быть незаметной. Руки быстро мерзнут.
— Иди, ручки под горячей водой погрей, — говорит женщина. — Ты у меня подглядывай, как я делаю. Ничего, что я с тобой на ты? Ты ж мне в дочки годишься. Я до этого всю жизнь уборщицей проработала, потом здесь всему научилась. Единственное — тяжело тут, что все время на ногах.
— А уборщицей тяжелей работать?
— А работы уборщицы же не видно. И спасибо особо не говорили. Когда ругали, когда благодарили. А так… каждая работа важна. Когда уберешь, все чисто кругом, душа радуется. А что, не радуется? Все мы люди. А что, уборщицы не люди, что ли? А так живем, как все женщины в нашей стране живут. Где-то же надо работать.
— А дети у вас есть?
— Дочь, твоя ровесница. Мужа я схоронила. Пил он. А дочь на секретаря сейчас учится.
— А муж вам дарил цветы?
— Были и цветы на Восьмое марта. Но хотелось чаще. Потом Аня родилась, я работала. Хотелось, чтобы у нее все было. Да все так живут. В том-то и дело.
— А отдыхали где?
— На огороде. А так, богатыми мы не будем никогда.
— А ваша дочь? Она ведь учится.
— Ты с ума сошла, что ли? Если только мужа богатого найдет. А так-то наша бедность по наследству передается. Мы бедные, и родители наши были бедные, и дети наши бедными будут. И ихние дети — бедными.
— А если бы вам пришлось выбирать, кем родиться — мужчиной или женщиной, — что бы вы выбрали?
— Так женщиной бы и родилась.
— Но мужчинам ведь в вашем городе больше платят.
— А материнство как почувствовать? Это же самое главное… Ты смотри — печень чистой не бывает, у тебя от этого руки горят.
На круглых часах без пятнадцати двенадцать. Появляется Татьяна Николаевна.
— Фартучек снимай, — она помогает мне снять фартук, заляпанный печеночной кровью, и полиэтиленовые нарукавники. Подворачивает мои рукава. Поправляет колпак. — Сейчас пойдешь на раздачу, там надо.
Она выводит меня в обеденный зал. За стойкой две женщины в белых халатах накладывают еду в тарелки. С другой стороны их забирают мужчины в синих рабочих куртках и оранжевых касках. За столиками в зале сидят по два-три рабочих. В зале не слышно разговоров, но стоит легкий шум — он складывается из звяканья ложек о дно тарелок, стука стаканов и просто присутствия большого количества людей.
— Борщ, — коротко бросает средних лет рабочий.
— Аналогично, — буркает второй.
— Аналогично — это борщ? — уточняю я. Они переглядываются, кивают. — А вы не хотите супа? — спрашиваю я рабочего, толкающего поднос мимо меня.
Он отрицательно мотает головой и проходит, не посмотрев ни на меня, ни в кастрюли.
— Соляночки нет? — спрашивает следующий.
— Есть борщ и суп.
— Борщ.
— Еще раз, — говорит следующий.
— Еще раз — это что?
— Это борщ, — хмуро отвечает рабочий.
— Здрасьте! Мне суп с длинной лапшой! — выкрикивает молодой рабочий. — Давайте быстрее!
— А вы сильно спешите? — спрашиваю я его, зачерпывая лапшу со дна кастрюли. Длинная, она выскальзывает из черпака, утягивая за собой масляную жидкость.
— Не-е-ет… — тянет рабочий удивленно. — Не спешу… — с видом только что проснувшегося человека он принимает у меня тарелку, из которой свисают кончики лапши.
— О-о-о, мне лапшу, — говорит рабочий, у которого на лице полоски черной копоти.
— А вы почему такой грязный? — спрашиваю я.
— Кто? Я? — басит он, а потом буркает: — Таким родился.
Мужчины, стоящие рядом, смеются.
— Тут написано, — молодой рабочий, зажимая под мышкой каску, тыкает в табличку на стойке, — суп оренбургский. Что это значит?
— Это значит… — говорю я и оглядываюсь в поисках Татьяны Николаевны. — Это значит, что его везли из Оренбурга. Спецзаказом, на самолете, для вас.
— Тут что, штат поменялся? — говорит рабочий.
— А вам не нравится?
— Нр-р-равится… А борщ откуда?
— А борщ местный, нижнетагильский.
— Тогда мне борща.
— А вы это… знаете, — говорит следующий, — вы так вкусно суп описали, что мне супца захотелось — оренбургского.
— Как ваша работа? — спрашиваю я пожилого маленького и как будто подкопченного рабочего.
— Да как обычно, — вздыхает он. — Хотя, конечно, у нас одинаково редко бывает, но работа идет.
— Приятного аппетита!
Мимо меня с подносами чередой проходят разные мужчины в синих куртках, пожилые и молодые. У многих простые худощавые лица. Я с ними здороваюсь, спрашиваю, как у них дела, как работа, но они отвечают не сразу, как будто я извлекаю их из чего-то глубокого — не из задумчивости и не из сна, а из какой-то оглушенности.
— Здравствуйте, — приветствую я мужчину лет тридцати пяти. У него впалые щеки, костистый нос и застывшие голубые глаза, обведенные черной сажей. Он молчит. Смотрит на меня так, будто не видит. — Здравствуйте, — повторяю. — Вам супа или борща?
Он отходит от меня, так и не ответив. Останавливается возле лотка с картофельным пюре и оттуда продолжает смотреть на меня со страхом, будто я взорвавшийся котел.
— Вы будете меня обслуживать или нет?! — наконец произносит он нервно. — Долго вас ждать?!
— Ну… — подхожу к нему с черпаком, — вот если бы вы со мной сразу поздоровались, я бы вас сразу и обслужила.
Его глаза расширяются. Рот открывается. Он не двигается с места. Другие рабочие обходят его, задевая подносами.
— Девочка у нас новенькая, — вплывает за стойку Татьяна Николаевна. — Учится. Просьба не пугать ее. А то убежит.
Рабочий закрывает рот, делает вдох, и лицо его вдруг трескается улыбкой. Кажется, на то, чтобы раздвинуть уголки губ, он затратил силу равную той, с какой можно сломать пласт застывшей стали. Лучики морщин взламывают кожу вокруг глаз.
— От нас не убежит! — радостно выпаливает он. — Борща мне налейте, пожалуйста!
Татьяна Николаевна наваливает ему порцию борща и подливает сверху. Он уходит к столику, улыбаясь.
— Пошли на кухню, — зовет Татьяна Николаевна. — Вот кура, — показывает она на блестящий лоток, на котором лежат бледно-подсиненные куриные ножки, похожие на только что освежеванных маленьких зверьков. Огромный стальной стол, бликующий под лампами, тянется через всю кухню. На широкой плите кипят огромные кастрюли, от них поднимается пар, разбавленный запахом специй, и, кажется, садится только на лица поваров, не замутняя ни блестящих кастрюль, ни стен.
— Ты уже поняла, зачем я тебя учу? Ты должна уметь заменить каждого. Ты должна подставить локоть каждому. Встать на мойку, замесить тесто, запечь куру. Устала?