Журналы по-прежнему шли своим чередом, то есть все кружились по одной дороге: ибо у нас нет разделения работы, мнений и предметов. «Инвалид» [153] наполнял свои листки и «Новости литературы» лежалою прозою и перепечатанными стихами. Заметим, что с некоторого времени закралась к издателям некоторых журналов привычка помещать чужие произведения без спросу и пользоваться чужими трудами безответно. «Вестник Европы» толковал о старине и заржавленным циркулем измерял новое. Подобно прочим журналам, он, особенно в прошлом году, изобиловал критическою перебранкою; критика на предисловие к «Бахчисарайскому фонтану», с ее последствиями, достойна порицания, если не по предмету, то по изложению. Подобная личность вредит словесности, оправдывая неуважение многих к словесникам. Этого мало: кто-то русский напечатал в Париже злую выходку на многих наших литераторов и перед глазами целой Европы, не могши показать достоинств, обнажил, может быть, мнимые их недостатки и свое пристрастие. Другой, там же, защищал далеких обиженных, хотя не вовсе справедливо, но весьма благородно, и полемическая наша междуусобица загорелась на чужой земле. 1825 год ознаменовался преобразованием некоторых старых журналов и появлением новых. У нас недоставало газеты для насущных новостей, которая соединила бы в себе политические и литературные вести: гг. Греч и Булгарин дали нам ее – это «Северная пчела» [154]. Разнообразием содержания, быстротою сообщения новизны, черезденным выходом и самою формою – она вполне удовлетворяет цели. Каждое состояние, каждый возраст находит там что-нибудь по себе. Между многими любопытными и хорошими статьями заметил я о романах г. Сомова и «Нравы» Булгарина. Жаль, что г. Булгарин не имеет времени отделывать свои произведения. В них даже что-то есть недосказанное; но с его наблюдательным взором, с его забавным сгибом ума он мог бы достичь прочнейшей славы. «Северный архив» [155] и «Сын отечества» [156] приняли в свой состав повести; этот вавилонизм не очень понравится ученым, но публика любит такое смешение. За чистоту языка всех трех журналов обязаны мы г. Гречу – ибо он заведывает грамматическою полициею. В Петербурге на сей год издается вновь журнал «Библиографические листки» г. Кеппеном[157]. Это необходимый указатель источников всего писанного о России. В Москве явился двухнедельный журнал «Телеграф», изд. г. Полевым[158]. Он заключает в себе все: извещает и судит обо всем, начиная от бесконечно малых в математике до петушьих гребешков в соусе или до бантиков на новомодных башмачках. Неровный слог, самоуверенность в суждениях, резкий тон в приговорах, везде охота учить и частое пристрастие – вот знаки сего «Телеграфа», а смелым владеет бог – его девиз.
Журналы наши не так, однако ж, дурны, как утверждают некоторые умники, и вряд ли уступают иностранным. Назовите мне хоть один сносный литературный журнал во Франции, кроме «Revue encyclopedique»? Немцы уж давно живут только переводами из журнала г. Ольдекопа[159], у которого, не к славе здешних немцев, едва есть тридцать – подписчиков, и одни только англичане поддерживают во всей чистоте славу ума человеческого.
Оканчиваю. Знаю, что те и те восстанут на меня за то и то-то, что на меня посыплется град вопросительных крючков и восклицательных шпилек. Знаю, что я избрал плохую методу – ссориться с своими читателями в предисловии книги, которая у них в руках… но как бы то ни было, я сказал, что думал, – и «Полярная звезда» перед вами.
«Клятва при гробе господнем. Русская быль XV века». Сочинения Н. Полевого. М., 1832[160]
La critique, dans les epoques de transition, tient lieu fort bien de tout ce qui n'est plus, ce qui n'est pas encore. La critique alors, c'est tout le poeme, c'est tout le drame, c'est toute la comedie, tout le theatre, c'est tout ce qui occupe les esprits; c'est la critique qui passionne et qui amuse; c'est elle qui eclaire et qui brule, c'est elle qui fait vivre et qui tue…[161][162]
Знать, в добрый час благословил нас Ф. В. Булгарин своими романами. По дорожке, проторенной его «Самозванцем», кинулись дюжины писателей наперегонку, будто соревнуя конским ристаниям[163], появившимся на Руси в одно время с романизмом. Москва и Петербург пошли стена на стену. Перекрестный огонь загорелся из всех книжных лавок, и вот роман за романом полетели в голову доброго русского народа, которому, бог ведает с чего, припала смертная охота к гражданской печати, к своему родному, доморощенному. И то сказать: французский суп приелся ему с 1812 года, немецкий бутерброд под туманом пришел вовсе не по желудку, в английском ростбифе, говорит он, чересчур много крови да перцу, даже ячменный хлеб Вальтера Скотта набил оскомину, – одним словом, переводы со всех возможных языков падоели землякам пуще ненастного лета. Стихотворцы, правда, не переставали стрекотать во всех углах, но стихов никто не стал слушать, когда все стали их писать.
Наконец рассеянный ропот слился в общий крик! «Прозы, прозы! Воды, простой воды!»
На святой Руси по сочинителей не клич кликать: стоит крякнуть да денежкой брякнуть, так набежит, наползет их полторы тьмы с потемками. Так и сталось. Чернильные тучи взошли от поля и от моря: закричали гуси, ощипанные без милосердия, и запищали гусиные перья со всеусердием. Прежние наши романисты, забытой памяти, Федор Эмин[164], Нарежный, Марья Извекова[165], Александр Измайлов, скромненько начинали с какого-нибудь «Никанора, несчастного дворянина» [166], с «Евгения, или Пагубные следствия дурного воспитания» [167], с русского Жилблаза[168], который не чуждался ни чарки, ни палки. Тогда вороны не летали в хоромы!.. Добрые, простые времена! Но мы нашли, что простота хуже воровства. Острые локти наши, которые тоже любят простор, проглянули из тесных рукавов Митрофанушкина кафтана: иной бы сказал, что у нас выросли крылья, – так бойко начали мы метаться вдаль и в воздух. История сделалась страстью Европы, и мы сунули нос в историю; а русский ни с мечом, ни с калачом шутить не любит. Подавай ему героя охвата в три, ростом с Ивана Великого и с таким славным именем, что натощак и не выговорить. Искромсали Карамзина в лоскутки; доскреблись и до архивной пыли; обобрали кругом изустное предание; не завалялась даже за печкой никакая сказка, ни присказка. Мало нам истории, принялись мы и за мораль. «Нравоописательных ли, нравственно ли сатирических, сатирико-исторических ли романов? Милости просим! Кто купит?» О, наверно уж не я! В осьмую долю листа, в восьмнадцатую долю смысла, хоть торчковую мостовую мости. И надобно сказать, что все они с отличным поведеньем: порокам у них нет повадки; колют не в бровь, а прямо в глаз, не то что у иностранцев: на щипок нравоучения не возьмешь… У нас, батюшка, его не продают будто краденое из-под огонь; у нас оно облуплено словно луковка: кушай да локтем слезы вытирай. А уж про склад и говорить нечего! В полдюжины лет нажили мы не одну дюжину романов, подснежных, подовых романов, романов, в которых есть и русский квас и русский хмель; есть прибаутки и пословицы, от которых не отказался бы ни один десятский; есть и лубочные картинки нашего быта, раскрашенные матушкой грязью; есть в них все, кроме русского духа, все, кроме русского народа! Со всем тем почтеннейшая толпа земляков моих верит, что она покупает мумию русской старины во французской обвертке, с готическими виньетками, с картинками, резанными в Вене; верит, что эти романы – ее предки или современники; верит с тупоумием старика или с простоумием ребенка и целуется с этими куклами-самоделками; покупает не накупится, читает не нахвалится. Книгопродавцы, из бельэтажа собственного дома, поглядывают на бульвар и напевают: «Велик бог Израилев!» Добрейшие люди! А г. г. сочинители, возвратись с какого-нибудь жирного новоселья, и гордо развязывая гордиевы узлы густо накрахмаленного галстуха, и с улыбкою трепая свою шавку, говорят ей: «Гафиз, друг мой, знаешь ли ты, что я русский Вальтер Скотт!» Заметьте, я сказал: накрахмаленный галетух; это недаром, м. м. г. г.! Это предполагает чистый галстух; а чистый галстух предполагает, что владелец его посещает хорошее общество, а хорошее общество требует прежде блестящих сапогов, чем блестящего дарования, следственно сочинитель наш должен ездить, по крайней мере в гости, в экипаже. Надеюсь, вы теперь меня понимаете! На моей еще памяти иные истинные таланты носили черные галстухи и в праздник; ходили, увы! даже не в резинных галошах по слякоти и – что таить греха? – кланялись в пояс пустым каретам. Слава богу, слава нашему времени, скажу и я вместе с вами, которое за чернила платит шампанским и обращает в ассигнации листки тетрадей. Я не буду неблагодарен ни к правительству, которое ободряет и ограждает умственные труды, ни к публике, начинающей ценить нераздельно с сочинением и сочинителя; но я не буду и льстить нашим романописцам. Подумав беспристрастно, я скажу свое мнение откровенно; по крайней мере ручаюсь за последнее. Я думаю, что, несмотря на многочисленность наших романов, несмотря на запрос на романы, едва ль не превышающий готовность составлять их, несмотря на ободрение властей, мы бедны, едва ль не нищи оригинальными произведениями сего рода.
153
Имеется в виду «Русский инвалид» – газета, издававшаяся с 1813 г. П. П. Пезаровиусом (официальная).
154
Газета «Северная пчела» стала выходить в 1825 г. После поражения декабристов тотчас же заняла охранительное направление, стала резко реакционным изданием. До 14 декабря 1825 г. Булгарин и Греч вращались в кругах литераторов, будущих декабристов, не проявляя заметно своего консерватизма.
155
«Северный архив» – журнал, издавался Ф. В. Булгариным с 1822 г. по 1828 г., затем слился с «Сыном отечества».
156
«Сын отечества» – журнал, издававшийся Н. И. Гречем с 1812 г. (с 1825 г. совместно с Булгариным). С 1815 г. на «Сын отечества» стали оказывать влияние будущие декабристы. Затем стал журналом охранительного направления.
157
Кеппен П. И. (1793—1864) – академик, археолог, историк.
158
Н. А. Полевой вместе с братом Кс. А. Полевым начали издавать «Московский телеграф» с 1825 г. Иронический отзыв вызвала первоначально у Бестужева «энциклопедическая» программа журнала. Впоследствии Бестужев сам примет участие в этом новом органе прогрессивного романтизма.
159
Ольдекоп Е. И. (1786—1845) – писатель, переводчик, издавал с 1822 по 1824 г. журнал «St. Peterburgische Zeitung».
160
«Клятва при гробе господнем. Русская быль XV века». Сочинение Н. Полевого. М., 1832.
Впервые – в «Московском телеграфе», 1833 год, № 15, стр. 399—420; № 16, стр. 541—555; № 17, стр. 85—107; № 18, стр. 216—244; за подписью: Александр Марлинский, с пометой: Дагестан, 1833. Вошла в Полное собрание сочинений, ч. XI, 1838. Печатается по тексту первой публикации.
Статья была искажена цензурой: снят кусок о Евангелии, который сохранился в архиве III отделения как отдельная статья под названием «О христианской религии». Он приведен в книге Н. Котляревского «Декабристы. Кн. А. И. Одоевский и А. А. Бестужев-Марлинский. Их жизнь и литературная деятельность». СПб., 1907, с. 342—344. Недавно в архиве московской цензуры был обнаружен список статьи Бестужева, дающий возможность восстановить изъятое место, в котором говорится о Евангелии как первой разновидности романтизма. См.: М. И. Гиллельсон. А. А. Бестужев и московская цензура. – «Русская литература», 1967, № 4, с. 106—108. Приводим этот недостававший отрывок: «Но забудем ли, что Греция, умирая, оказала важную услугу новому миру: сладкозвучный величественный язык Омира раздался в этот раз голосом с небес – то было Евангелие; обет новой прекрасной жизни, высказанный наречием старины; то была песня лебедя – то был завет старца на одре кончины.
Сперва гонимая, терзаемая скитальница, христианская вера восторжествовала, наконец, благочестием первых христиан; и не мечом войны, не топором казни покорила она души полумира, нет, но убеждением слова, по истиною правил Евангелия. Из подземных пещер она овладела землею и соединила землю с небом. Боги языческие были порочны, как люди, апостолы чисты, как аигелы. Язычник унизил божество до себя, христианин вознес человека до бога. Философия была верою немногих мудрецов, а христианская вера стала философиею целых народов, практическою мудростью, не только законом, но и наставницею совести. Вникните в сущность Евангелия, прочтите его даже просто как книгу, и вы убедитесь, что оно есть высокая романтическая поэма, тем драгоценнейшая, что каждая страница его – действительность, что каждоо слово его освящено примером и запечатлено кровью спасителя мира. Да, я смело утверждаю, что Евангелие было первообразом новой словесности, первым рассадником идеализма. Оно заключало в себе все, что сказалось и свершилось потом и доселе. Каких стихий новой поэзии нет в благовостии, в этом завете неба земле, в завете бога с человеком? Не стройно ли сохранено в нем одно единственно возможное природе – единство цели? Не проникнуто ль оно насквозь одною смелою, пылкою священною мыслью побратать все народы любовью, обратить любовь в веру, возвысить и усовершить людей этой верою в бога, который сам себя назвал любовь, который завещал платить добром за зло, любить врагов своих, не осуждать проступившегося; который произнес: «Месть мне!», и потом дивность, таинственность судеб Иисусовых, слитых с дивным пророчеством Иудеи; и потом многозначность и непроницаемость речей евангелистов, когда они бренными устами поведают вдохновение божества; и все, даже до форм оного, объемлющих вместе историю и драму; до слова, в котором рассказ перемешан с разговором; до языка, поражающего восточной яркостию оборотов и подобий, краткостию и силой выражения – все там ново, все там юно. Нов совершенно и театр, избранный для действия. Не только на площадях, не в одних палатах и храмах является спаситель, но в пустыне, на торжище, в толпах простого народа, в кругу детей и прокаженных, на свадьбе, на погребении, на месте казни. Он беседует с мытарями, он спасает блудницу; он с двенадцатью рыбарями бросает живые семена слова в души простолюдинов. И с какой драматической занимательностию близится кровавая развязка этой умилительной, ужасной трагедии! Друг продает его врагам за серебро, продает на муки поцелуем. Любимый ученик отрицает его… Робкий судия шепчет: «Он невинен» и дарит его злобной черни, в которой большинство – сановники иудеи. И вот спаситель мира гибнет позорной казпию, распятый между двумя разбойниками, молясь за своих злодеев! О, кто ни разу не плакал горькими слезами над Евангелием, тот, конечно, не испытал сам несчастия и не уважал его в других, тот не стоит и отрады, проливаемой в души этой святынею. Какой нечестивец не подымал из праха головы, подумав «и он страдал». Как утешительно трогательно следить борение божественного духа с земными скорбями, на которые осужден был Христос телом. «Лазарь, брат наш, умер!» – восклицает он и горько плачет. Кровавый пот орошает чело его, когда он молится. «Да мямо идет чаша сия – отравленная чаша судьбы!» Он падает, изнемогая под крестом, он жаждет, пригвожденный на кресте, – и ему на острие копья подают уксус… Это страшно и отрадно вместе. Страшно потому, что в этом символе мы видим свет, каков он был всегда, действительную жизнь, какова она доныне. Тут нет ни награды добродетели, ни казни пороку; напротив, тут самые высокие чувства попраны пятами, святая истина закована в железо; чистейшая добродетель ведет на Голгофу. Но утешьтесь, тени страдальцев мира, – разве не для вас слова: «Блаженны изгнанные правды ради»… Камоэнс, Торквато, Дант, Альфиери, Шенье, Байрон, и вы, все избранники небес! мир налагал на вас терновый венец, облекал в багряницу и с посмеянием плевал в лицо; бил палками – и называл царями! Но разве не настало время, когда потомство принесло мирру к гробнице вашей и нашло ее пустою, и некто светозарный указал на небо.
Там награда наша!
Не извиняюсь, распространившись так о Евангелии, пред теми, у которых привычка очерствила сердце к красотам его; ни пред теми, которые его исповедуют языком фарисеев и целуют устами Иуды, – мне необходимо нужно было указать на стихи, которые разовьются потом в нравах, обличался в переворотах, проявятся в отшельничестве, в крестовых походах, в войне реформы, в «Освобожденном Иерусалиме», в «Аде», в «Вертере», в «Чайльд Гарольде», в «Notre-Dame de Paris». Я сказал и повторяю, что – Евангелие стало знамением новой словесности, как св. крест стал знамением нового мира; что оно было первою неснею, действием той огромной поэмы или драмы, которой история не досказала до сих пор».
Обнаруженная Котляревским статья «О христианской религии» является сокращенным вариантом страниц, подвергшихся цензурному изъятию из. статьи Бестужева о романе Полевого. Другие цензурные искажения устранены по их своду, приведенному в упомянутой статье М. И. Гиллельсона.
161
Эпиграф взят из произведения Жюль-Габриэля Жанена (1804—1874), французского писателя, критика и журналиста, автора многих романов в духе французского романтизма «неистовой школы».
162
Критика в переходные эпохи заменяет то, чего уже больше не существует, что еще не родилось. Тем самым критика – это вся поэзия, это вся драма, это вся комедия, это весь театр, это все, что занимает умы; именно критика наполняет страстью и забавляет; именно она просвещает и зажигает, именно она дает жизнь и убивает… Жюль Жанен (фр.)
163
Ристание – состязание в беге, езде, скачке.
164
Эмин Ф. А. (ок. 1735—1770 гг.) – писатель и журналист, автор «Российской истории» («История» Эмина, 1767—1769).
165
Извекова (Бедряга) М. Е. (1794—1830) – поэтесса и романистка.
166
«Никанор, несчастный дворянин» – роман «Несчастный Никанор, или Приключения жизни российского дворянина Н.» (1775—1789), приписываемый М. Комарову.
167
«Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества» – роман (1799—1801) А. Е. Измайлова.
168
…русского Жилблаза… – Имеется в виду роман В. Т. Нарежного «Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова» (1814).