Услышав разговор, к кузнецу и капитану подвинулся ближе пахотный, в рубахе из небеленого холста, в дерюге и в лаптях из ивовых прутьев.
– Было бы нам солнце красное, да дождик, да вёдро во благовремении. Будет и хлебушко. А до прочего нам дела нет. На кой ляд нам твое белое железо? А посадник лютует на нас!
– Истинно! – подтвердил Будимир. – Народ на двор посадничий идет, аки пророк Даниил в львиный ров… А энти вон бортники дикий мед в тайге из дупла выламывают, а рядом с ними хмелевщики, что хмель в лесу дерут. Без хмеля и меда детинские неразымчивы. И все с подношениями. Видишь кадушки и короба? Чуть далее, те рыболовы с озера, ершееды, жуй да плюй! На Светлояре нашем промышляют.
У ног рыбаков лежали на рогожах огромный усатый сом и широкие, как подносы, лещи.
– А ваше подношение? – спросил кузнеца с любопытством Виктор.
– Вот мое подношение! – взмахнул Будимир огромными кузнечными клещами. – А мало будет, кувалдой в лоб!
– Добро! – весело сказал Птуха. – Так держать, браток!
– А эти кто? Погляди. Витя, погляди, – потянул Сережа брата за рукав. – На Кожаного чулка похожи. Верно?
Сережа показывал на двоих худолицых, с темной кожей, с блестящими зоркими глазами. Они выделялись своей одеждой, короткими безрукавными кафтанами-лузанами из звериных шкур мехом наружу, штанами из ровдуги, поршнями из кабаньей кожи с высокими, до колен, гетрами из ровдуги же, похожими на кожаные чулки, и шапками из рысьего меха. Только эти двое пришли в Детинец с оружием: черными луками из мореного дуба с желтыми, прозрачными тетивами из медвежьих жил. Были у них и рогатины с широкими железными лезвиями на толстых ратовищах.
– Лесомыки это, – объяснил Сереже Будимир. – По тайге мыкаются и зверя всякого промышляют и под деревом стоячим, и под колодой лежачей. В тайге и живут, в сузене глухом.
– А пошто не жить? – сказал добродушно один из лесомык. – Лес – божья пазуха. Кого хошь напоит и накормит, ежели ты с умом и силенкой тебя бог не обидел.
Силенкой лесомыка не был обижен. Мощное, цепкое, жилистое, звероватое было во всем его плотно сбитом теле:
– А ты погляди-ка, малец, какое подношение они посаднику приволокли, – подтолкнул Будимир Сережу к охотникам. – Видал такую диковину лесную?
На разостланной медвежьей шкуре лежал дикий кабан, Матерый секач.
Из длинной пасти с кривой губой торчали страшные, изогнутые острые клыки. Блестела на солнце щетина, твердая от смолы, черная на боках, рыжая под горлом и на брюхе.
– Здоровенный, язви его! – похвалил капитан, сам опытный охотник. – Не иначе, одинец[13]. С таким не шути. Силен ты, брат, – улыбнулся он охотнику.
– Знамо, силен! – гордо, со спокойной силой ответил лесомыка, – Народ у нас могутный и породный. Леса непроходимые да болота породу нашу сохранили. И край наш дивно богатый и хлебушком, и медом, и рыбой, и зверем.
– Всего нам господь дал, – вздохнули в толпе, – только счастьем обделил.
– Погоди-ка, друг, а ведь я тебя в тайге видел, – сказал вдруг Ратных, приглядывавшийся к охотнику, и выдернул из его берестяного колчана стрелу. – Признавайся, это ты в меня в тайге стрелял? Такую стрелу я уже видел! Как нашли вы нас?
Лесомыка смутился, ответил тихо:
– Эва! Вы на всю тайгу шумели, о каждый пенек спотыкались. Ты-то тихо ходить умеешь, а эти, – кивнул охотник на летчика и мичмана, – как медведи ломились. Тебя мы последним нашли,
– И в город побежали, и стрелецкую облаву на нас наслали?
– Приказ у нас от посадника строгий: всех сумнительных людей имать, – виновато потупился охотник; – Не обессудь, мирской, подневольные мы.
– Ладно, язви тебя. Мы не сердимся. А как зовут тебя?
– Пуд Волкорез меня кличут, – охотно ответил лесомыка.
– А я Сережа Косаговский, – подошел к нему Сережа, протягивая руку. И, подумав, добавил: – Из двенадцатой школы, имени Крупской. Я хотел вас спросить: вы и на медведей охотитесь? – заинтересованно указал он на медвежью шкуру.
– И медведя валил, сыне. Вот она, рогатина-то. Лишь бы рука не дрогнула и нога не посклизнулась.
– А если дрогнет? – доверчиво поднял Сережа глаза на охотника.
Стоявшие вокруг люди засмеялись, улыбнулся и лесомыка.
– Тогда, сыне, медведь-батюшка с тебя шапку снимет вместе с волосами и с кожей.
– Надо же! – сказал Сережа.
– Медведь на тебя сам не полезет, – сказал Будимир. – Ты другого зверя бойся!
Волкорез хитровато прищурил глаза и, глядя на верхние окна посадничьих хором, сказал понимающе:
– Про рысь говоришь, что наверху живет? Самый подлый зверь! Сверху падает и терзает, опомниться не дает!
– Вот то-то что сверху! – заговорила, заволновалась толпа посадских, и все задрали головы, глядя с ненавистью на окна хором. – Вся рысья повадка… Капкан хороший нужен!
– Дубина хорошая!.. Да топор!
– Цыц вам, мужики-горланы! Галдят, как галки на пожаре! – раздался вдруг властный голос.
3
С верхней площадки крыльца презрительно и скучающе смотрел на толпу красавец и щеголь, стройный, тонкий в талии, белозубый, белолицый и нежно-румяный. Усы мягко пушились, небольшая бородка ласково курчавилась.
«Оперный опричник! Драматический тенор!» – подумал Косаговский, почувствовав вдруг острую неприязнь к этому щеголю.
И одет был красавец по красоте своей: в темно-зеленый бархатный кафтан, малинового цвета атласные штаны, заправленные в мягкие чедыги, сапожки из желтого сафьяна на высоких красных каблуках с серебряными шпорами. Рукоять длинной тонкой сабли искрилась драгоценными камнями, а в ухе посверкивала изумрудом золотая серьга. Так казалось неопытному глазу, а капитан видел, что все это грубая подделка: на сабельной рукоятке фальшивая бирюза, граненые цветные стекляшки, в серьге тоже блестит зеленое бутылочное стекло.
А в щеголе и красавце этом капитан узнал стрелецкого голову Остафия Сабура. Он чванился и красовался взглядами лапотников и сермяжников пестрый, яркий, напыщенный, как индюк, пытающийся выдать себя за жар-птицу. Но была в нем какая-то звериная гибкость, готовность в любой миг взвиться и обрушиться на врага.
Остафий взмахнул белой, холеной рукой и сказал лениво:
– На базар пришли груши-дули продавать? Сей минут выйдет на крыльцо, на мирских пленников поглядеть, дочь посадника. Невместно ей ваши непотребства слушать. Нишкните!
Потом, открыв дверь в хоромы, он сказал, улыбаясь томно:
– Жалуйте, Анфиса Ждановна!
На крыльцо, стыдливо потупившись, вышла стройная девушка.
Она не сразу подняла голову, и видны были только ее светлые волосы, убранные под сетку из пряденого золота.' А когда подняла лицо, Виктор удивился. При белокурых волосах брови у нее были, как в песне поется, что черный соболь, а глаза серые, искренние, добрые и глубокие, дна не видать. Но мало что-то радости в этих глазах, а была в них затаенная скорбь и надломленность. Маленький, тугой ее рот, казалось, не смог бы улыбнуться, столько в нем было грусти. Сарафан из красного китайского шелка с белыми цветами магнолии делал ее, тоненькую, нежную, чистую, похожей на цветок среди уродливых, угрюмых, обгорелых пней, среди грязных лохмотьев и неприкрытой нищеты, столпившейся на посадничьем дворе.
Косаговский смотрел на нее неотрывно и ошеломленно.
Пылающее солнце вспыхнуло у него в душе, и он закрыл глаза, ослепленный этим внутренним светом. Очнулся, услышав восхищенный шепот Птухи.
– Боже ж мой! Откуда такая взялась? Хоть двести лет живи, вторую такую не встретишь!
А посадские перешептывались радостно, благодарно, умиленно:
– Лебедь белая… Лебедь прохладная… Анфиса наша…
– Не девица, а чистое ликование…
Стрелецкий голова что-то говорил Анфисе, указывая на мирских, и она смотрела на них, прижав ладони к груди, округлив по-детски изумленно глаза. Взгляд ее остановился на Викторе, и теперь она смотрела только на него, а в глазах ее разгоралось тайное сияние. Она вдруг быстро закрылась рукавом сарафана и, спорхнув с крыльца, побежала к саду, где скрипели качели и слышались девичьи голоса и смех.
13
Одинец – отбившийся от стада, особенно злой кабан.