Способность к анализу не следует смешивать с простой изобретательностью, ибо аналитик всегда изобретателен, изобретательный же человек зачастую оказывается неспособным к анализу. Умение придумывать и комбинировать, в котором обычно проявляется изобретательность и для которого френологи[11] (совершенно напрасно, по-моему) отводят особый орган, считая эту способность первичной, нередко наблюдается и у тех, чей умственный уровень во всем остальном граничит с кретинизмом, что не раз отмечалось писателями, живописующими быт и нравы. Между умом изобретательным и аналитическим существует куда большее различие, чем между фантазией и воображением, но это различие того же порядка. В самом деле, нетрудно заметить, что люди изобретательные — большие фантазеры и что человек с подлинно богатым воображением всегда склонен к анализу.

Дальнейший рассказ послужит для читателя своего рода иллюстрацией к приведенным здесь соображениям.

Весну и часть лета 18.. года я прожил в Париже, где свел знакомство с неким мосье Ш. Огюстом Дюпеном. Потомок знатного и даже прославленного рода, он уже в ранней молодости испытал превратности судьбы и оказался в обстоятельствах столь плачевных, что утратил всю свою природную энергию, ничего не добивался в жизни и не помышлял о том, чтобы вернуть прежнее богатство. Любезность кредиторов сохранила Дюпену небольшую часть отцовского наследства, и, живя на проценты и придерживаясь строжайшей экономии, он кое-как сводил концы с концами, равнодушный к приманкам жизни. Единственная роскошь, какую он себе позволял, — книги — доступна в Париже.

Впервые мы встретились в плохонькой библиотеке на улице Монмартр, и так как оба случайно искали одну и ту же книгу, чрезвычайно редкое и примечательное издание, то, естественно, разговорились. После этого мы не раз встречались. Я заинтересовался семейной историей Дюпена, и он поведал ее мне с чистосердечностью, присущей всякому французу, рассказывающему вам о себе. Поразила меня и обширная начитанность Дюпена, а главное — я не мог не восхищаться неистовым жаром и свежестью его воображения.

Я жил тогда в Париже совершенно особыми интересами и, чувствуя, что общество такого человека было бы для меня бесценным кладом, не замедлил откровенно сказать ему об этом. Вскоре у нас возникло решение на время моего пребывания в Париже поселиться вместе; а поскольку обстоятельства мои были чуть получше, чем у Дюпена, то я снял с его согласия и обставил в духе столь милой нам обоим романтической меланхолии сильно пострадавший от времени дом причудливой архитектуры в тихом уголке Сен-Жерменского предместья; покинутый хозяевами из-за каких-то суеверных преданий, в суть которых мы не стали вдаваться, он клонился к упадку.

Если бы образ жизни, какой мы вели в этой обители, стал известен миру, нас сочли б маньяками, хоть и безобидными маньяками. Наше уединение было полным. Мы никого не хотели видеть. Я скрыл от друзей свой новый адрес, а Дюпен давно порвал с Парижем, да и Париж не вспоминал о нем. Мы жили только в себе и для себя.

Одной из фантазий моего друга — ибо как еще это назвать? — была влюбленность в ночь, в ее особое очарование; и я покорно принял эту bizarerie[12], как принимал и все другие, самозабвенно отдаваясь причудам моего друга. Темноликая богиня то и дело покидала нас, и, чтобы не лишаться ее милостей, мы прибегали к обману: при первом блеске утра захлопывали тяжелые ставни старого дома и зажигали два-три светильника, которые, курясь благовониями, изливали тусклый, призрачный свет. В их бледном сиянии мы предавались грезам, читали, писали, беседовали, пока звон часов не возвещал нам приход истинной Тьмы. А тогда мы рука об руку выходили на улицу, продолжая дневной разговор, или бесцельно бродили до поздней ночи, находя в мелькающих огнях и тенях большого города ту неисчерпаемую пищу для умственных восторгов, какую дарит нам тихое созерцание.

В такие минуты я не мог не восхищаться блестящим аналитическим умом Дюпена, ибо видел в нем лишнее подтверждение его умозрительных способностей. Да и ему, видимо, нравилось забавляться этим даром — если не блистать им, — и он не чинясь признавался мне, сколько радости это ему доставляет. Дюпен не раз хвалился с довольным смешком, что люди для него — открытая книга, и тут же приводил ошеломляющие доказательства того, как ясно он читает в моей душе. В подобных случаях мне чудилась в нем какая-то холодность и отрешенность; пустой, ничего не выражающий взгляд его был устремлен куда-то вдаль, а голос, сочный тенор, срывался на фальцет и звучал бы вызывающе, если бы не четкая дикция и спокойный тон. Глядя на него в эти минуты, я часто вспоминал старинное учение о двойственности души и забавлялся мыслью о двух Дюпенах: созидающем и расчленяющем.

Поймите меня, однако, правильно: я не собираюсь поведать вам некую тайну, я также не намерен сделать Дюпена героем фантастического романа. Описанные здесь черты моего приятеля-француза были лишь следствием перевозбужденного, а может быть, и больного ума. Однако о характере его замечаний той поры вам лучше расскажет живой пример.

Как-то вечером мы гуляли по необычайно длинной и необычайно грязной улице, неподалеку от Пале-Рояля. Каждый думал, по-видимому, о своем, и в течение четверти часа никто из нас не проронил ни слова. Как вдруг Дюпен, словно невзначай, произнес:

— Ну куда ему, такому заморышу! Лучше б он попытал счастья в театре «Варьете».

— Вот именно, — ответил я машинально.

Я так задумался, что не сразу сообразил, как удачно слова Дюпена совпали с моими мыслями. Но тут же опомнился, и удивлению моему не было границ.

— Дюпен, — сказал я серьезно, — это выше моего понимания. Скажу вам честно: я поражен, я просто ушам своим не верю. Как могли вы догадаться, что я думал о… — Тут я остановился, чтобы удостовериться, знает ли он, о ком я думал.

— …о Шантильи, — закончил он. — Почему же вы запнулись? Вы говорили себе, что при его тщедушном сложении нечего ему лезть в трагические актеры.

Да, это и было предметом моих размышлений. Шантильи, quondam[13] сапожник с улицы Сен-Дени, помешавшийся на театре, недавно дебютировал в роли Ксеркса[14] в одноименной трагедии Кребийона и был, несмотря на свои старания, жестоко освистан.

— Объясните мне, ради бога, ваш метод, — настаивал я, — если он у вас есть и если вы с его помощью так безошибочно прочли мои мысли. — Признаться, я даже старался скрыть всю меру своего удивления.

— Зеленщик, — ответил мой друг, — навел вас на мысль, что наш врачеватель подметок не дорос до Ксеркса et id genus omne[15].

— Зеленщик? — удивился я. — Я знать не знаю никакого зеленщика!

— Ну, тот увалень, что налетел на вас, когда мы свернули на эту улицу с четверть часа назад.

Тут я вспомнил, что зеленщик с большой корзиной яблок на голове в самом деле чуть не сбил меня с ног, как только мы из переулка вышли на людную улицу. Но какое отношение к этому имеет Шантильи, я так и не мог понять.

У Дюпена и на волос не было того, что французы называют charlatanerie[16].

— Извольте, я вам объясню, — вызвался он. — А чтобы вы лучше меня поняли, давайте восстановим весь ход ваших мыслей с нашего последнего разговора и до встречи с пресловутым зеленщиком. Основные вехи — Шантильи, Орион, доктор Никольс, Эпикур, стереотомия, булыжник и зеленщик.

Вряд ли найдется человек, которому хоть раз не пришло бы в голову проследить забавы ради шаг за шагом все, что привело его к известному выводу. Это очень увлекательное подчас занятие, и кто возьмется за него впервые, будет поражен, какое, по-видимому, расстояние отделяет исходный пункт от конечного вывода и как они мало друг другу соответствуют. С удивлением выслушал я Дюпена, но не мог не признать справедливость его слов.

вернуться

11

Френология — ложное учение о связи психических свойств человека со строением поверхности его черепа.

вернуться

12

Странность, чудачество (франц).

вернуться

13

Некогда (лат.).

вернуться

14

«Ксеркс» (1714) — трагедия французского драматурга Проспера Жолио Кребийона-старшего (1674–1762).

вернуться

15

И ему подобных (лат.).

вернуться

16

Очковтирательство (франц.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: