Лансье чувствовал, что Берти не прав. Но как ему возразить? У этого человека убийственная логика…
— По-моему, вы сгустили краски. Если французов рассердить, они будут драться. Я помню Верден… Нет, Франция не погибнет!
Он замолк. Молчал и Берти. Лансье спохватился: я пришел не затем, чтобы вести политические дебаты… О моем деле он не сказал ни слова. Должно быть, так лучше — что он может сказать? Придется работать с этим Руа… Лансье поднялся. Берти его удержал:
— Мы с вами не договорили… Вернемся к «Рош-энэ». Как же вы думаете выйти из положения?
— Не знаю. Я хотел продать «Желинот», но этого недостаточно. Притом я морально не вправе располагать имуществом Марселины. Откровенно говоря, я не вижу выхода.
Ему показалось, что он ослышался, — Берти сказал:
— Здесь как раз есть выход. Я готов помочь вам и без обязательств с вашей стороны. Закон дружбы…
Лансье схватил обеими руками холодную узкую руку Берти и долго ее не отпускал. Он даже не думал в ту минуту о «Рош-энэ», он был растроган, восхищен жестом Берти. А еще говорят, что Франция выродилась, что нет больше ни верных жен, ни преданных друзей!..
10
Лео Альпер осторожно осведомился у Марселины, как здоровье мужа. Она не успела ответить — в гостиную с веселым смехом вошел Лансье.
— Наконец-то! Я уж думал, что ты никогда не приедешь… Но ты замечательно выглядишь. Вот что значит родной воздух… Хотя, по-моему, ты больше француз, чем все французы, взятые вместе. Ты доволен поездкой? Наверно, это удивительная страна. Я здесь подружился с одним русским инженером. Очень тонкая натура. Я показал ему мою коллекцию миниатюр, и, представь себе, он сразу отметил самую ценную, ты, конечно, помнишь — дама в зеленом капоре… Фанатик и в то же время мягкий, прямо-таки деликатный человек. Страна чудес! Почему ты не рассказываешь? Что ты там видел?
— Всего сразу не расскажешь. Видал брата. Тоже фанатик, это ты правильно сказал. Симпатичный, работяга. Жена у него красивая, дочка. И все-таки фанатик. Нас не понимает, да и не хочет понять… Но почему ты не говоришь, Морис, какие здесь происшествия?..
— Луи — младший лейтенант авиации. Мальчишка счастлив. Меня это мало радует, в особенности теперь… А помимо этого никаких перемен…
Увидев изумленное лицо Альпера, он рассмеялся:
— Не сердись, Лео, я забыл рассказать самое главное — все уладилось. Это почти восточная сказка — Берти пошел навстречу. И без обязательств, в порядке дружбы…
— Удивительно! Я его мало знаю, но все говорят, что он сухой человек.
— Это потому, что у него убийственная логика. Он мне доказал, во-первых, что «Рош-энэ» годится на слом, и я, Морис Лансье, дожил свой век, во-вторых, что вся Франция вроде меня и скоро нам крышка, потому что американцы и русские работают, немцы вооружаются, а мы сидим в кафе, пьем аперитивы и ругаем правительство. Я тебе скажу, что такое Берти, — это добряк, который прикидывается людоедом. Он любит парадоксы.
— Не такие уж это парадоксы. Мы с тобой действительно устарели. Я поездил по Европе, и я это почувствовал. Ты ведь знаешь, что за жизнь я прожил — валял дурака, марал бумагу, мечтал бог знает о чем. Как отец… Ты в том же духе — стихи, коллекции, ужины. А там не чудаки… Это скорее математики. Что нам с тобой нужно, давай говорить откровенно? Немножко денег и много спокойствия. Боюсь, как бы Берти не оказался прав — отберут у нас и денежки, и спокойствие.
— Коммунисты?
— Не знаю… Может быть, немцы. Игра идет крупная, а мы с тобой мелкие жетоны. Меня русские так настроили, что я Леонтину напугал. Она встретила приятными известиями — наш домик в Бидаре почти готов, осенью можно будет поехать. А я ей отвечаю: «Хорошо, если доживем до осени». Глупо, тем более что она последнее время нервничает… Слушай, Морис, вы должны обязательно приехать в Бидар. Это простой домишко, баскский стиль — у самого моря.
Он рассказал о Бидаре. Потом Лансье рассказал о новой пьесе Кокто. Потом они пили вермут с сельтерской и улыбались, не вспоминая больше о каркающем Берти.
Вечером Лансье заговорил с Марселиной:
— Я хотел тебе еще вчера сказать… Одно условие — никому ни слова! Деньги мне дал Берти, закон дружбы — это его собственное выражение. Он меня очень разозлил своими рассуждениями, но все-таки это благородный человек. Он больше француз, чем он сам думает. Только я тебя умоляю — не проговорись, я ему обещал, что это останется между нами. И Мадо не говори…
Марселина отнеслась к рассказу мужа безразлично; после того как муж сказал ей, что порвал с Руа, она перестала интересоваться делами «Рош-энэ». Она была поглощена своими мыслями.
— Почему я вдруг стану посвящать Мадо в твои дела? С ней вообще теперь трудно разговаривать…
Лансье всполошился:
— Что с ней? Больна?
— Нет, не больна… Не знаю… Такое у нее настроение.
— А ты ее спрашивала?
— Я тебе говорю — она молчит. Когда я спросила, сказала, что ничего нет…
Марселина почему-то вспомнила свою молодость, летнюю ночь, когда под проливным дождем, в длинном платье старой экономки, она бежала к Морису. А Лансье разделся, завел часы и, сладко зевая, начал успокаивать жену:
— Ты, Марселина, напрасно себя расстраиваешь. Ну, что может случиться с Мадо? От таких передряг, как у меня были, она, слава богу, застрахована. Это еще девочка… Значит, или влюбилась, или с кем-то поссорилась, или у нее не вышел пейзаж, и она решила, что бездарна. Легкая зыбь, и только. Сегодня грустная, завтра развеселится. В ее годы всегда кажется, что много туч, а бурь не бывает. Бури приходят потом, когда человек, наконец-то жаждет спокойствия. Марселина, мы с тобой прожили хорошую жизнь, и теперь у нас настоящее бабье лето. Только бы не было бури!
11
Роже Самба прибирал мастерскую; делал он это неумело, разбил миску, вымазал красками диван, а потом, смочив скипидаром носок, яростно тер обивку, пыль замел под тот же диван, который был единственной мебелью, если не считать чересчур высокого стола, заваленного рухлядью, и табуретки. Пыль крепкою бронею покрывала холсты, полки, висевшую на гвоздиках старую одежду. Самба зачем-то осторожно сдунул с дивана перышко и рассмеялся. Глупо — как в старой мелодраме: художник поджидает принцессу…
С удивлением он оглядел мастерскую, как будто прежде не замечал, где живет; а прожил он здесь много лет, знал каждое пятнышко на стене; эти пятна то радовали его, то злили, когда он сажал модель на табурет и стена оживала или, упорствуя, оставалась пустым местом. Но сейчас, оглядев мастерскую, он задумался над своей жизнью — до чего же она неуютная, запущенная, пустая! Не обзавелся он семьей, как другие, не за кем ему ухаживать, да и о нем никто не позаботится. Отчего так случилось?.. Ведь не от внутреннего холода — он обладал нежным, привязчивым сердцем, не от презрения к будням — стоило поглядеть на Самба, чтобы понять — это не аскет, был он рослым, плечистым, с предрасположением к полноте, и движения у него были широкие, так что, когда он входил куда-либо, сразу становилось тесно, как будто своим присутствием он заполнял мир; он медленно, со вкусом ел, громко смеялся. Если остался он одиноким, то только потому, что одна страсть вытесняла все другие, — так горячо, так самозабвенно любил он искусство, так презирал богатство и славу, так подлинно жил второй, вымышленной жизнью.
Много лет тому назад он влюбился, казалось, крепко; девушке он тоже нравился; друзья уже напрашивались на свадьбу. Но свадьба не состоялась, и произошло все оттого, что тогда он писал портрет другой женщины, не мог оторваться от ее рыжих волос и чрезмерно бледной кожи, пропускал свидания и дождался того, что любимая нашла другого. Всю ночь терзаясь, он спрашивал себя, как же это вышло, а наутро начал новый портрет той, рыжей, которую в душе возненавидел.
Его знали в художественных кругах Парижа как своеобразного и серьезного мастера, но широкой публике он был неизвестен, — он не гонялся за успехом, не пускал к себе критиков, да и работал слишком медленно, чтобы запомниться посетителям выставок. Иногда он делился своими мыслями с Мадо, говорил: «Вы только не думайте, что художник изображает мир так, как он его видит, что нужно увековечить свои ощущения. Нет, Мадо, художник — эго прежде всего философ. Не хмурьтесь, вы тоже должны стать философом, наши мысли конкретизируются в цвете. Глядя на мир, мы его изучаем, осмысливаем и даем не отображение существующего, а нечто новое. Конечно, скульпторы Греции лепили своих современников, жили их идеями, их предрассудками, а вот создали они новое мраморное племя. Может быть, Платон устарел, статуя Афродиты не устарела и не может устареть… Поймите, мы не отображаем мир, мы его заселяем»…