— Интересно! И рассказываете вы хорошо.
Он хотел что-то добавить, но не вышло; прощаясь, он крепко пожал ей руку; и Наташа поняла, что он ее не презирает. Раздеваясь, она даже подумала: кажется, я ему понравилась… Но тотчас прикрикнула на себя: нечего! Сейчас же спать!
А Вася шел через весь город к себе и улыбался: хорошая девушка! С растениями она что-то напутала… Но очень хорошая!
Сергей провожал Нину Георгиевну. Она говорила:
— Олечка счастлива. Может быть, так и лучше — без бурных чувств. Мне это трудно понять… А Оля спокойная, и любовь у нее ровная. Правда, Сережа?..
Он плохо слушал и ответил невпопад:
— Мне понравилось, что он рыбу удит…
Проводив мать, Сергей пошел бродить по городу. Над ним были звезды осени, но он не замечал их. Он не вспоминал ни ночей Парижа, ни Мадо. События дня исчезли: проект, споры с Григорьевым, вечер у Ольги. Бывает, что человек думает о чем-то важном, и мысли его так смутны, так величественны, что он не осознает, о чем думает, а слова и образы проносятся мимо. Так было в ту ночь с Сергеем. Он всем своим существом чувствовал глубокий мир Москвы — игры детей, смех курносой Наташи, тяжелое, как свинец, сердце Ольги, одиночество матери, дыхание тысячи домов, где люди сходятся, расходятся, ворочаются старики, плачут новорожденные, мир древний, как земля, как ее зелень, как снег. И Сергей уже чувствовал войну; не радио хрипело, а люди, и ночь — без огней, без любви, без счастья, ужасная ночь надвигалась.
Он дошел до реки, и вдруг в холодной зелени рассвета встал перед ним Кремль — крепость, красота, воля. Тогда Сергей улыбнулся, почему-то махнул рукой и, больше ни о чем не думая, смертельно усталый, но успокоенный, поплелся к себе на Кудринскую.
21
Отца Наташи, Дмитрия Алексеевича Крылова, кто-то шутя назвал «Дон-Кихотом из Липецка», хотя он не напоминал рыцаря печального образа — был румян, закруглен и неизменно весел. Дон-Кихотом его обозвали за отзывчивость к чужой беде. «Что ты, депутат?» — ворчала Варвара Ильинична, озабоченная здоровьем своего мужа, который недоедал, недосыпал и в пятьдесят лет мотался с утра до ночи. Дмитрий Алексеевич отвечал: «Я, милая моя, коммунист, это тоже к чему-нибудь да обязывает».
Был он врачом, работал в больнице, но обращались к нему люди с делами, никак не относящимися к горлу и носу, — шла молва, что Крылов может помочь. Однажды парторг сказал ему:
— Дмитрий Алексеевич, нужно и о себе подумать, вы не юноша. Почему она идет к вам с жилплощадью?.. Для этого есть свои органы…
Дмитрий Алексеевич вскипел:
— Удивляюсь, как член партии говорит такое! Органы — органами, а человек — человеком. Как вы хотите, чтобы я лечил полип этой гражданки, когда у нее неправильно отобрали квартиру? Она сейчас живет у сестры, и у этой сестры туберкулез, понимаете? Приходится совать свой нос не только в чужие носы. Мало, дорогой товарищ, открыть метод лечения болезни, нужно умеючи его применять. Методы устанавливают гении, слышите вы меня — ге-нии! А если врач — сапог, он со всеми гениальными открытиями отправит пациента на тот свет. Коммунизм вы не построите без коммунистов! Болезнь одна, а вариантов миллионы, это и есть подход к человеку, а вы прочитали и ничего не поняли! Если я коммунист, меня касается абсолютно все. Или вы думаете, что я повешу на грудь дощечку: «занят исключительно носоглоткой»? Одним словом, если вы не хотите помочь, я сам займусь, сегодня же пойду в райсовет, вот что!..
Дмитрий Алексеевич был жаден до жизни. Стоило Наташе заговорить о черенках или о грунтах, как он раскрывал рот, слушал зачарованный. Жена его была библиотекаршей; прочитав какую-либо книгу, Крылов кричал: «Варя, что читатели говорят? По-моему, героиня большая дура!..» Неделю он мог рассуждать — прав герой или нет; а если роман ему не нравился, допекал автора, как будто тот сидит перед ним: «И зачем такое придумывать? Человек все-таки не инфузория и не прокатный станок — посложнее! Ты или залезь внутрь, или не пиши, никто тебя не обязывает, бумагу лучше изготовляй — Толстого напечатают. Вы подумайте — бумаги мало, времени тоже в обрез, — чтобы прочитать все хорошие книги, десяти жизней не хватит, а он подсовывает такую ерундистику!» Когда Наташа ходила с отцом в театр, она и смеялась и конфузилась — Дмитрий Алексеевич волновался, как ребенок, во время действия спрашивал: «По-твоему, она понимает?..» Он боялся, что героиня слишком поздно раскроет коварство злодея или что потерявший голову ревнивец вовремя не опомнится. Когда Крылов куда-нибудь выезжал, он беседовал со всеми, восхищался, негодовал — «Яблоки-то какие!», «И это школа? Что за безобразие!»; часами калякал со старожилами; не мог отойти от машины, не поняв ее хода. Облизываясь, он ел вареники или пельмени и восторженно бормотал: «Ух, и страна у нас!..»
Вот почему пришла к доктору Крылову Валя Стешенко, у которой не болели ни нос, ни горло и которая по-прежнему мечтала стать кинозвездой, хотя в институте никто не обнаружил у нее особых талантов. Увидав Дмитрия Алексеевича, Валя смутилась: Крылов представлялся ей маленьким, тихим, в очках; а перед нею стоял здоровенный человек, который яростно продувал мундштук. Доктор рявкнул:
— Что у вас там? Выкладывайте, только покороче — я в больницу опаздываю.
— Мне Голубева посоветовала к вам обратиться, может быть, вы помните — Антонина Васильевна…
— Не помню. Почему вы хотите, чтобы я помнил? Голубева так Голубева. А если покороче?..
Валя заранее обдумала, что ей сказать, но теперь растерялась.
— Вы ее лечили, у нее синузит был, и прописку вы ей устроили…
— Не помню! Голубевых на свете сто тысяч, с синузитом столько же, а без прописки милли-он, ясно? Ну? Не хотят возобновить?..
— Нет, у нее все в порядке, это она мне посоветовала… Вы не думайте, что я сразу решилась, я в газету писала, а мне ответили из отдела писем, что пересылают, и переслали опять к Семипалову…
— Вы мне скажите на милость — предисловие вы к вечеру закончите или нет? Вы, может быть, вместо меня будете больных принимать? Говорите прямо, что с вами стряслось сверхъестественного?
— Я не о себе… Вы только выслушайте до конца! Она ни в коем случае невиновна! Глазков ей приказал отпустить со склада шестьдесят метров, она хотела взять расписку, а он на нее кричал: «Заведующему не доверяете!..» Она перед этим всего два месяца работала. Ей девятнадцать лет, мать — инвалид. Ему все сошло, у него шурин прокурор. А ей три года дали. Мать жутко настроена…
— Ничего не понимаю!
— А это понятно, если исковеркать всю жизнь…
— Молчите! Отвечайте только на вопросы! Как зовут гражданку, которая материю стибрила?
— Украл заведующий, Глазков, а она абсолютно невинная.
— Отвечайте на вопросы! Как зовут, ту, ну, невинную?..
— Карнаухова Надя.
— Сестра?
— Нет, что вы! Я из Киева. Это соседка, меня там на квартире устроили. Я иногда ее матери помогала, она абсолютный инвалид. А Надя у меня книжки брала читать…
Валя виновато улыбнулась, и ее обычное, маловыразительное лицо стало сразу таким привлекательным, что Дмитрий Алексеевич перестал рычать.
— Значит, и не родственница?.. А почему вы так уверены, что ваша Надя не замешана в эту паршивую историю?
— Она пришла тогда ко мне в отчаянии, что отпустила без расписки. Я ее еще больше напугала, я ей посоветовала сейчас же заявить. Мы с ней вместе составили… А Семипалов переслал бумажку Глазкову. Тот решил ее потопить, раз у него шурин — прокурор. Я вам все документы принесла… Защитник мне несколько раз говорил, что она абсолютно невинная, но ужасное сочетание — у него шурин…
— Подумаешь, тоже птица, районный прокурор! Что у нас — джунгли? А вы раскисли, стыдно! В вашем возрасте штурмовать полагается… Хорошо, займусь. Теперь убирайтесь! Мне еще переодеться нужно, ясно?
Два месяца Крылов положил на эту, как он сам говорил, «треклятую Карнаухову». Варвара Ильинична ворчала: «Убеждена, что она стащила, все они тащат… А тебе лишь бы волноваться! Превратил кладовщицу в Дрейфуса!..» Но муж не слушал. Он направился к Лабазову, с которым познакомился у Наташи.