Лансье рассуждал:
— Придется пойти на мир вничью — положение действительно безвыходное…
Два дня спустя паника охватила и Бордо. Город бомбили; было много жертв. Люди увидели носилки, трупы, кровь на асфальте. Нахлынули толпы солдат, давно не бритых, грязных, голодных. Солдаты рассказывали, что немцы несутся как наперегонки; нет противотанковых орудий; связь потеряна. Наиболее впечатлительные уезжали к испанской границе. Не хватало хлеба. Люди открыто слушали немецкие радиопередачи. Штуттгарт заверял, что Бордо доживает последние часы.
Лансье говорил:
— Я не могу понять, Мадо, что случилось?.. Я был у Вердена, пусть молодые говорят, что им вздумается, я-то знаю, что французы не трусы. А теперь немцы едут, как будто это пикник. Вчера они снова продвинулись на сто километров. Где же наша противотанковая артиллерия? Нет, ты мне скажи, что происходит?
— Ты меня спрашиваешь? Но я ведь даже не знаю, как стреляют… Все было непрочным. Карточный домик. А мы были уверены, что мыльные пузыри навсегда… Уверены, верить не верили — ни во что…
Мадо подумала: я повторяю слова Сергея. Я так редко о нем вспоминаю, а он за меня говорит… Глупо — во что я могла верить, взбалмошная девчонка?.. Я только теперь вижу жизнь…
Лансье кричал:
— Нет, милая, Франция не мыльный пузырь. Осторожно! Дело в другом — слишком много политики. Говорят, что виноваты генералы — не знаю, а вот политики во всяком случае виноваты. Нужны были самолеты, а они устраивали прения, кризисы, забастовки… Если Петэн согласится стать во главе Франции, это будет спасением. Он остановит немцев — это не политик, а старый солдат.
Семья Лансье приютилась в маленькой гостинице возле порта; прежде здесь останавливались мелкие колониальные чиновники, матросы, солдаты, пропивавшие свои сбережения в окрестных кабачках и домах терпимости. Все говорило о попойках, драках — поломанное зеркало, замызганный столик, пятна на стенах. Обстановка вполне соответствовала душевному состоянию Мориса Лансье; он чувствовал себя одиноким и нищим — у него украли Францию… Еще недавно вся его жизнь казалась цельной, гармоничной: юность в Латинском квартале, Марселина, Верден, работа, семья, коллекции «Корбей»… Теперь, вспоминая прошлое, он понимал его ничтожность: сон, пусть приятный, но только сон… Столько было друзей, а теперь не с кем поговорить о самом главном. Все заняты поисками ночлега, еды, бензина, нервничают, ругаются. Берти, тот спокоен; но с ним не поговоришь — он, как всегда, чертовски логичен, а бывают времена, когда логика нестерпима…
И вот в эту отвратительную комнату вошел Лео. Они молча обнялись — у обоих не было слов. Лео был в штатском, худой, измученный; но загар его молодил; Лансье подумал — удивительно, он неплохо выглядит…
— Лео, откуда ты?..
— Из Бидара. Где Леонтина?
— Она поехала с Соже.
— Я видел Соже, они ничего не знают…
— Я думаю, что она осталась в Париже, — сказала Мадо.
Лансье хотел утешить Лео:
— Если осталась, то хорошо сделала. Ты не можешь себе представить, что это была за дорога!..
— Я видел…
— Как ты нас нашел?
— Я был убежден, что ты в Бордо. Где же тебе еще быть, ведь здесь весь Париж. Вчера искал тебя целый день, все тебя видели — и никто не знает, где ты. Хорошо, что мне пришло в голову спросить Берти. О Луи ты что-нибудь знаешь?
— Говорят, он на швейцарской границе, это самое спокойное место, сможет перебраться в Женеву, там ведь наши друзья — старики Сержан. Скажи, Лео, ты понимаешь, что случилось?
— Нет, не понимаю. Или боюсь, что слишком хорошо понимаю. Это издевательство! Мы хотели драться. Даже самые трусливые… Это ведь сомнительное удовольствие — все время удирать, да еще под бомбежкой… Но я не знаю, что это за командование? Никто ничего не знает. Генералы сами лезут в плен. Офицеры переодеваются в штатское и говорят — все равно дело пропащее… Сколько раз мы задерживали немцев — и приказ «отходите». Ничего не было подготовлено — ни противотанковых орудий, ни авиации. Ты мне часто говорил, что я — настоящий француз. Должно быть, это правда, потому что сейчас мне хочется повеситься. Эти господа играли и переиграли. Если устроят революцию, я первый пойду. Да лучше умереть, чем видеть такое!..
Лансье в душе соглашался с Лео, но громкий голос, резкость слов ему не нравились.
— Революция во всяком случае не выход, страна и так разорена, новых потрясений никто не выдержит. Ты, что же, кончил воевать?
— Ничего подобного. Генералы, те кончили… Я этот костюм надел, чтобы тебя не напугать — все изодралось…
Части моей нет. Я сейчас был у коменданта, просил направить меня в другой полк. А там говорят, что пора закрывать лавочку… Негодяи! Где Леонтина? Сын? Ничего не осталось!.. Продулись впрах!
Вечером они вместе пообедали в ресторане. На минуту обоим показалось, что они в Париже, нет ни немцев, ни разгрома — белые скатерти, веселые лица девушек, услужливые официанты… Они молча курили. Вдруг все кругом затихло — выступал по радио Петэн. У него был надтреснутый старческий голос. Он сказал, что дальнейшее сопротивление бесполезно, он обратился к противнику с просьбой о перемирии.
В глазах Лансье показались слезы.
— Ты слышал, Лео?.. Это настоящий француз! И не политик — солдат!..
— Позор! — закричал Лео. — Отвратительно!.. Я тебе говорил, что мой брат — фанатик, я не понимал, как они могут так жить… А сейчас я жалею, что я не фанатик, понимаешь? Я вышел бы на улицу, закричал бы товарищам… Мы с ними вместе шлялись по этим проклятым полям… Я закричал бы: огонь! Огонь по немцам, огонь по этому старикашке!..
Лансье вспылил: как смеет Лео оскорблять героя Вердена? Не помня себя, тонким голосом он завопил:
— Ты так говоришь, потому что ты не француз! Твой отец, твой дед не жили здесь. Они не строили этих городов, не работали на этих полях. Тебе все равно, что станет с Францией, тебе нужны идеи, политика. А маршалу нужна Франция. Он хочет спасти французские города, французских детей. Ты меня понимаешь или ты этого не можешь понять — французских!..
Лео швырнул салфетку и молча вышел.
Опомнившись, Лансье обругал себя: как мог он обидеть Лео? Конечно, Петэн — единственный выход. Но нельзя из-за политики ссориться с лучшим другом! А Лео, конечно, настоящий француз, просто он нервничает наверно, был с коммунистами, они его так настроили… Поздно вечером, с помощью Берти, Лансье разыскал Лео.
— Я был неправ, погорячился. Мы все изнервничались, это вполне естественно. Ко всему Марселина…
А дружба — это дружба. Обними меня, покажи, что ты не сердишься…
Лео улыбнулся. Но показалось это Лансье или Лео вправду не мог забыть обиду, только они чувствовали себя стесненными, подбирали слова, подолгу молчали.
Два дня спустя Лео сказал:
— Еду в Париж, наверно Леонтина там.
Лансье подумал: рискованно, ведь немцы сразу увидят, что Лео еврей. Но как ему сказать? Он может снова разобидеться…
— Ты не считаешь, что это преждевременно?
— Сотни тысяч возвращаются. Конечно, я ни за что не поехал бы. Но Леонтина…
— Нужно все взвесить. Ты сам знаешь, какие у немцев предрассудки…
— Может быть, не только у немцев, — жестко ответил Лео. — Но в Париже Леонтина, сын. Это все, что у меня осталось…
После отъезда Лео Лансье снова почувствовал себя одиноким. Берти подыскал для Лансье две пристойных комнаты; он был заботлив, но молчалив и оживлялся только, когда видел Мадо.
На мутной заре дождливого дня скончалась Марселина. Умирала она мучительно, сознавала все. В какие часы она оставляет близких!.. Луи пропал, может быть убит; Мадо давно не живет; а Морис превратился в старика. Франция лежит и умирает, как она… И ни причастие, ни глаза Мадо, полные любви, не могли смягчить ее страданий.
— Если Луи вернется, скажи ему…
Она не смогла договорить; это были ее последние слова.
Трудно представить более мрачные похороны, хотя Берти сделал все, что мог. Ветер подымал пыль, слепил. Впереди шел Лансье. Вдруг катафалк остановился — дорогу пересекли немецкие танки; немцы не хотели пропустить процессию. Больше часа простоял катафалк у перекрестка. Крутилась пыль. Немцы пели. А Лансье громко плакал, он походил на старую женщину.