Когда были опубликованы эти идеи Ламетри, не были еще описаны вымершие виды, некоторые окаменелости были известны, но их значения никто (кроме де Майе) не оценил. Умами ученых прочно владело убеждение, что границы между царствами природы непроходимы, что пропасть отделяет человека от всех прочих живых существ. Один из крупнейших естествоиспытателей того времени, чьи работы составили эпоху в биологии, — Линней был убежден, что не только между «царствами природы», но и между отдельными видами в пределах растительного мира и между видами в пределах мира животных резкие границы, установленные еще при «сотворении мира», совершенно непреодолимы. Точка зрения Линнея была типична для эпохи, все ученые, почти без исключения, ее разделяли. Об ортодоксах и говорить нечего: во всякой попытке ставить под сомнение грани, «установленные творцом», они видели неслыханную ересь.
«Бюффон, быть может, первый ясно увидел искусственный характер этих классификаций и резко выступил против Линнея» (68, 51–52), — пишут Мунье и Лябрусс. Действительно, против резких границ между видами внутри мира растений, а также внутри мира животных Бюффон выступил. Но во-первых, за несколько лет до этого выступления Бюффона появились работы Ламетри. Во-вторых, сделав имевший в XVIII в. большое значение шаг к установлению единства растительных и (отдельно) животных видов, Бюффон отвергал единство флоры и фауны, не говоря уже о единстве, охватывающем всю природу, от камня до человека. В первом томе «Естественной истории» (1749) он писал: «…измышляли бесчисленное множество таких отношений между произведениями природы, каких вовсе нет в действительности: растения сравнивались с животными, полагали, что видят произрастание минералов… строили системы, годные лишь на то, чтобы показать склонность людей находить сходство между объектами, более всего отличными друг от друга» (42, 9). Не исключено, что этот упрек Бюффон адресовал Ламетри точно так же, как возможно, что к выступлению против резких, непроходимых граней между видами Бюффона могли побудить произведения Ламетри, с которыми он, несомненно, был знаком. И почти без колебаний можно признать влияние Ламетри в той идее единства всего живого, какую мы находим в «Системе природы» (1751) Мопертюи. Ссылаясь на эту книгу, отстаивает единство мира Дидро, а за ним — другие французские материалисты, но это происходит позднее, после смерти Ламетри.
В первой половине XVIII в. было установлено (А. Галлером), что мышечное волокно отвечает сокращением не только на раздражение соответствующего нерва, но и на раздражение самого волокна. Наблюдения показали также, что после смерти животного его тело некоторое время продолжает трепетать, а его внутренности сохраняют перистальтическое движение; что инъекция горячей воды вызывает реанимацию (выражаясь современным языком) сердца (опыт Коупера) и такой же эффект вызывает погружение сердца, извлеченного из человеческого тела, в горячую воду (описанное Бэконом); что сердце лягушки на солнце или на горячей тарелке продолжает биться в течение часа, а после этого, если его уколоть, биение его возобновляется (опыт Гарвея и др.); что сердце эмбриона курицы, кролика, собаки, голубя, извлеченное из тела, продолжает долго биться (опыты Бойля и Стенона). Особенно большое значение Ламетри придавал опытам с полипами, в которых обрезки полипа не только двигались, но и становились самостоятельными существами.
Опираясь на эти весьма скудные данные, Ламетри выдвигает новую и смелую в XVIII в. мысль, что каждая частица живого тела «заключает в себе более или менее выраженную способность к движению в зависимости от потребности, которую она в нем имеет», что она способна отвечать специфическим для нее движением на получаемые раздражения, т. е. обладает тем, что в наше время называется раздражимостью. Лишь много позднее, когда был накоплен соответствующий экспериментальный материал, биология пришла к этому выводу. Но Ламетри, значительно опередившему науку своего времени, казалось, что материал, имевшийся в распоряжении его современников, дает все основания для такого заключения. «Я привел, — писал он, — больше, чем нужно, фактов для бесспорного доказательства того, что любое волоконце, любая частица организованного тела движутся в силу свойственного им самим начала и что такого рода движения совсем не зависят от нервов, как это бывает в движениях произвольных…» (2, 228).
По справедливому замечанию Роджероне, философ здесь пошел значительно дальше естествоиспытателей своего времени, он «не только обобщил данные многих опытов над мышечным раздражением, но и провозгласил раздражимость свойством не одних мышц, а всякой организованной ткани» (75, 122). Тем самым был выдвинут важный естественнонаучный аргумент в пользу единства всех форм живой природы.
Исследования развития эмбриона, выполненные Сваммердамом, де Граафом, Левенгуком, Мальпиги тогда, когда микроскопическое наблюдение изменений, претерпеваемых половыми клетками, было еще невозможно, привели этих ученых к выводу, что на любых стадиях своего развития эмбрион содержит в миниатюрном виде все элементы взрослого организма, формирование которого сводится к увеличению составных частей зародыша. Эта концепция — преформизм, — распространившаяся в конце XVII в., господствовала в естествознании XVIII в., ее разделяли Галлер, Ш. Бонне и почти все другие видные биологи века.
Преформизм, отрицание возникновения чего-либо нового в процессе развития от зародыша до взрослой особи, вполне гармонировал с царившим в XVIII в. мировоззрением, центром которого является представление об абсолютной неизменяемости природы. Согласно этому взгляду, природа, каким бы путем она сама ни возникла… оставалась всегда неизменной… (1, 20, 348–349). Неизменность приписывали и небесным телам, и поверхности Земли, и ее флоре и фауне. Взгляда Линнея, считавшего, что и число видов растений и животных, и все их особенности не изменялись с «сотворения мира», придерживались ученые (Ш. Бонне и др.) почти так же единодушно, как богословы.
С преформизмом и представлением о неизменности живой и неживой природы сочетался финализм — объяснение строения растительных и животных организмов «конечными причинами», т. е. целями, к достижению которых бог направляет строение тела и поведение всего живого. Хотя в XVIII в. господствовала эта плоская телеология, материалистическая философия «настойчиво пыталась объяснить мир из него самого, предоставив детальное оправдание этого естествознанию будущего» (1, 20, 350).
Убедительным подтверждением этой мысли Энгельса является деятельность Ламетри. Ламетри выступил и против господствующего представления о неизменности видов, и против преформизма, и против финализма (ср. 29, 61). Он был первым (и длительное время единственным) автором, поддержавшим гипотезу де Майе, было бы «более правильным, — пишет Ламетри, — предположить, что море, которое, вероятно, первоначально покрывало поверхность нашей планеты, было плавучей колыбелью всех существ…» (2, 399). Отрицание того, что поверхность Земли была «от сотворения мира» в точности такой, какова она ныне, было в то время неслыханной дерзостью.
Особенно интересны высказывания Ламетри о прошлом флоры и фауны. Ученые были убеждены в их неизменности. Единственным естествоиспытателем, поставившим под сомнение эту неизменность, был Бюффон. Но прошло немало лет после смерти Ламетри, прежде чем Бюффон отважился на это. Еще в 1753 г. он писал: «Однажды признав, что у растений и животных имеются семьи, что осел принадлежит к семье лошади и отличается от нее лишь потому, что выродился, можно будет равно сказать, что обезьяна принадлежит к семье человека и что она лишь выродившийся человек», а это привело бы к возмутительному, противоречащему Библии взгляду, будто «все животные произошли от одного животного, которое, совершенствуясь и выражаясь, с течением времени произвело все прочие породы животных» (42, 354; 355). Лишь в 1766 г., когда обнаружилось, что некогда существовали давно вымершие мамонты, Бюффон допускает возможность, что вымирали и другие виды, что возникали виды, ранее не существовавшие. Такова была позиция самого радикального ученого из естествоиспытателей.