Короче, Пугачев делал сугубо то, что и должен. Да и я. И проблема не в том, что кто-то блевал на долг. Проблема, что задолжали по-разному. В полосе, нах, свободной воли субъекта. «Мы не боимся что, что они содеют нам зло. Мы боимся, что они устроят добро по-своему». Это, кажется, Стругацкие, но это не так. Пугачев бы сказал, что совесть, как и сознание, существует в единственном экземпляре, иначе их нет совсем. Совесть как совместная весть о нас же самих — первой и последней тайне этого мира…

— Кто же тебе, дураку, контекст рассказал?

— Нам, дуракам, в интернете все написано. Кто ищет, всегда найдет. И места надо знать.

— Особо рыболовецкие?

И, не поверите, рассказал места. Но это мое дело личное. Большой такой, простите, секрет, от маленькой компании, от вас, мои дорогие.

По кусочку

Самое страшное, что его убивали долго. Добрые люди надеются, что это не так, но мало ли на что надеются добрые люди? В хронике говорили, что долго. Как известно, они козлы — в хронике. Бывает, что насилуют девочку. Бывает, трех с половиной лет. Не бывает, что ли? Тебе расскажут, и представишь все, в цвете, в звуке, словно ты — герой: выслеживал, задирал, запирал. И анально, видишь ли, не пошло, и орально — не заладилось, и тогда ты, понимаешь, стал нервничать, отрезал припасенным ножиком ухо. Обычно режут иначе, но ты, один, захотел себе ухо, и хоп. Мужик захотел — мужик себе наделал, и ухом не ограничился, давай дальше. Они могут причитать, или наоборот, но как-то оно… некультурно? так, кажется, говорят? У мальчика брали интервью, семи-восьми лет; два парня поймали его на даче, держали там сутки, насиловали; подвесили за ноги; заставили пить мочу; мальчика потом спросили — ну как? Он говорил, что они над ним издевались. Только одну фразу, но много раз.

Над Пугачевым издевались, но лучше бы, честное слово, насиловали… В квартиру, где он жил, в однокомнатную, в Строителях, зашло несколько. Повязали простой веревкой, залепили рот. Зачем-то залепили глаза. Вырезали на груди слово «лох» и пошли на кухню, пить чай. Потом вернулись, достали ножницы. И стали ими, тупыми, отрезать от тела по кусочку. Сначала член, и его скорее оторвали, чем отрезали. Резали уши, ноздри, щеки, и зубы — выбили все, точнее, почти все. На спине его вырезали несколько звезд, обычных, пятиконечных. Тушили сигареты в ушные впадины, ходили по квартире, чего-то пили, заходили на кухню. Закусывали там, чем нашли. А нашли консервы, немного вареной колбасы, полбатона хлеба. Водка была с собой.

В нижнем ящике стола отыскали архив Пугачева. Бумаги раскидали по комнате, некоторые, пачкой, сложили ему на живот. Подожгли. Потом, когда огонь разгорелся, кинули сверху черное пальто, потушили, сжигать квартиру им, видимо, не хотелось. Может быть, прикуривали от костра сигареты, не знаю. Наверное, он умер от боли, только этого не заметили. Принесенным топором начали рубить голову. Неумело, неловко. После двадцати-тридцати ударов она нехотя отделилась от горелого тела, и ее, не чищенным башмаком, выкатили к батарее (у виска остался земляной след). Побили редкую посуду, затопили ванную, и один из них пытался написать кровью, но, видимо, быстро устал: осталось лишь буква «а» на стене; непонятно, какое слово с нее начиналось. Вряд ли оно было особо длинным, но что сейчас гадать? И чуть не забыл. Кто-то из них насрал прямо на подоконник.

Наши связи

После кончины товарища жизнь моя, на диво всякой твари, наладилась. Так, кажется, говорится?

Раньше оно как? Процентов на шестьдесят — копирайтером, на сорок — криэйтором, и на все сто — функцией, ничем, симулякром. Такая вот работа, без любви, без будущего, без корней, кроме своего же, трехбуквенного: эр, а, бэ. Кстати, сверху было такое же. Деловитые бездельники. Однако их никчемность, в отличие от моей, ударно ценилась.

А потом — оба-на. Под меня легли западно-сибирские филиалы, и консалтинг, и связь с общественностью. Связался. Общественность была так себе. Чуть опасные связи, затейливые, вязкие. Арабская такая вязь. Как известно, нет у нас никакой общественности, глюк она, ну и связь, соответственно, звон-позвон, прогибание беспозвоночных.

Я, модный, эпатировал, шутковал: в черной машине «ауди» — черный телефон. Без единого провода Ставил, пуская слюни. С диском, 1980-го, наверное, года. А может — 1970-го? Спрашивали: э-э? Отвечал: для связи с самим собой. А то теряюсь, ик, и блуждаю, заблуждаюсь, блудю… Ухмылялся. Мне верили: стало быть, надо. Доверяли. На слово, на вкус, на цвет. Быстро находились товарищи, я их, сук, размножал, я их, блядей — ксерокопировал.

Ну, скажем так, легла фишка — и легла администрация, и эти. Лежат себе, пищат, пасти разевают — бабла им. Бандиты гоняли политиков, силовые кланы, так скажем, определивали бандитов. Но это внешне. Сказать, что РФ тогда правила олигархия — гониво, максимализм. Какая там, в жопе, олигархия? Я заглядывал, выглядывал, изучал. Силился отсечь, въехать. Не-а.

Короче, восхождение выдалось ослепительным и манящим, однокурсники сказали бы — охуительным. Однокурсникам, как известно, надо верить, даже моим.

Усиление ислама

Скажу сразу: это случилось.

Поздняя весна, Подмосковье. Все такое зеленое, будто мир таким и родился. Я тоже любил грозу, а она меня — ну не знаю. Мне, по большому счету, по фигу. Главное, что я вычитываю, выглядываю любовь. Ролан Барт, обратно нашему Пугачеву, писал: рецепция важнее интенции. Объяснюсь. Возьмем девку, и трахнем хотя бы мысленно. И спросим мысленно, что важнее при этом — интенция ее или рецепция, причем не ее? Только честно, как мужик мужика. Ясно, что рецепция. Вот и в чтении. В конце концов зачитать — в некоем роде затрахать, и трахнуть — в некоем роде вычитать… И недаром есть старинное слово «познать», неприменимое, правда, более ни к тому, ни к другому…

На Старой Площади лифты значительно лучше, даже не лучше, скажем так, человечнее. Большие такие. И пустынные коридоры, и ковровые дороги, и кабинеты в десятки метров — те, куда мы ходили. А сейчас зеркалилось. Всего-то, кажется, этажа четыре. Не помню, впрочем, как с этажами, не важно на хрен, вот его и не помню.

Помню зеркальный лифт… хотя тоже оно неважно. Стены, потолок, к счастью, пол простой. К счастью? И сам лифт вычурный, угловатый, кажется, восьмигранником. Пансионат был администрации президента. И сейчас там. Там белоснежно-сонные номера, но помилуйте — зачем восьмигранником?

Я, один, смотрел на себя с потолка, со стен, отражался и перекрещивался, и не по себе такое — попробуйте. Полтора часа, что ли, ехать. Мы косили под семинар, политологи, то, се, горизонтальные связи, региональных элит, системность. Контр-элит? Нет, полноте, просто элит, отстаньте. Мы были отлично замаскированы.

Ехал с первого, отражался. На втором дверь мягко открылась, и мягко вошел Химик. Маленький, худой, с округлым чемоданчиком. Ладный. Складный. В черном костюме, в легкой усмешке, в бежевом галстуке.

— Господи, — сказал я.

— Пиздишь, — сказал Химик. — Я не Господи. Я его даже не видел.

И улыбнулся. Я улыбнулся в ответ, я не знал, я ничего не знал…

— Я видал во сне царскую жопу,
Я безумен и поражен,
Мне, изгнаннику и холопу,
Подарили царственный сон? —

и добавил: — Не обижайся. Все знают, как мы любим тебя, так что попусту. Пустое же все. Давай-ка лучше, покурим-ка. Ты не куришь… да? Только марихуану, да? Наркоман несчастный. Ну, постоишь.

— Вы здесь?!

— Все когда-нибудь случается. Ы, — сказал Химик, — я везде. Плохие времена нынче, вот что я тебе скажу. Мяч Бостонскую группу водит. Кингмейкеры с Побережья… Восточного Побережья… Видишь ли? Видишь?

Химик взял меня чуть выше локтя, увлек за двери. Мы вышли на последнем, в полукруглый холл. За окном постукивал дождь, хорошо себе, тук, тук, тук…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: