Студентки с претензией – к нам: вы там о чём-то договаривались с Фаязом, бухали с ним, обещали всем хороший заработок, а, выходит, только о себе пеклись! Как можно было доказать, что нет нашей вины?! Ну, девчонок в своей группе мы убедили, даже триумвират «Скипа и Ко», несмотря на бойкот, не нагнетал обстановки. Всё же наши одногруппницы верили, что крысятничать мы не смогли бы. Но вот в другой группе… Погано нам было, но мы ничего доказать не смогли. А я сделал для себя вывод, что в колхозе, в отличие от совхоза, заработок у всех был одинаковым или не было его вообще, как на первом курсе в Молвино. Значит, колхозы, по внутренней сути своей ближе к коммунистической форме труда. Впрочем, в эту абракадабру верилось с трудом. Правильнее было бы заключить: что колхоз, что совхоз – те же яйца, только в профиль. Одна радость: назад обе группы летели из Бегишево на самолете Ан-24, добравшись до дома за 40 минут.

    И вот в 1982 году на четвертом, уже старшем курсе, настал последний студенческий «колхоз». На пятом, напомню, ехать в колхозы не полагалось.

    О насыщенном внерабочем досуге в Ляки я изложил выше. А чем же занимались мы на ниве трудовых свершений? Да почти тем же самым, что и на АВМ-ке в Алслободе, то есть… Гм-гм… Не могу подобрать определение, на языке одна нецензурщина… О! Чего лишнего голову ломать? Так и назовём: синдром списанного АВМ. В Лякинской интерпретации он заключался в следующем. Нас опять послали на сено, но не косить или делать витаминную муку, а тюковать его, скирдованное в огромный длинный стог, в брикеты с помощью машины-тюковальщика. Подаёшь вилами в заборник сенцо, а машина ходящим туда-сюда поршнем, приводимым в действие трактором «Беларусь», уплотняет его, придавая форму параллелепипеда. Когда брикет достигал определённого объёма, машина автоматически увязывала его с двух сторон полимерной бечёвкой. На глазах огромный стог превращался в аккуратные компактные душистые брикеты, которые несравнимо удобнее транспортировать и хранить.

    Всё бы ничего, но на второй или третий день бечёвка на одном конце стала постоянно рваться, а изящный брикет на выходе – разваливаться, и колхозник-аппаратчик снова бросал его в заборник. А поскольку разваливались три брикета из четырёх, то процесс стал напоминать безотходное циклическое действие. Аппаратчик матерился, ковыряясь в агрегате, но бечёвка с завидным упорством всё рвалась и рвалась. И мы, если было тепло, загорали, играли в «царь горы» – кто кого сбросит с вершины стога, при этом грустно осознавая, что деньги подобным образом мы вряд ли сможем заработать. А машина никак не хотела налаживаться. К нам даже приехали с фермы, попросили вручную нагрузить сеном прицеп трактора «Кировец», а затем на ферме его разгрузить, мол, чёрт с ними, с брикетами – коровки кушать хотят. Мы спросили:

– А молочком-то парным угостите?

– Да, пожалуйста, на здоровье!..

Вознаграждением стало десятилитровое ведро только что надоенного, пахучего, тёплого молока, которое мы впятером тут же и выдули, заработав через часок расстройство желудка.

  Агрегат-тюковальщик так и не наладили, и на пятый день мы вообще не вышли на работу – незачем. Решили требовать перевода на другую работу. В этой деревне председателем был присланный из райцентра (таких обычно называли «парашютистами») неместный спец, которого кряшены-лякинцы не любили. И он отвечал им взаимностью. Нас он тоже принял крайне раздражённо, потребовав освободить кабинет. Однако мы были настолько уверенными в себе, что тут же возмутились, дескать, дай нормальную работу – уйдём. Главный по колхозу, чертыхнувшись, швырнул на стол ручку и вышел из кабинета сам. Впрочем, другую работу он нам всё-таки нашёл: разбирать завалы недавно сгоревшей свинофермы, где из-под балок и кусков шифера белели косточки бедных свинок. А ещё через пару дней пришло Ширшову письмо от молодой жены Лидуськи, и мы отправились в деревню Бикметьево, уже совершенно не испытывая никаких угрызений совести по поводу нарушения трудовой дисциплины.

    Самое интересное, что какие-то копеечки мы всё-таки получили. Закончился последний студенческий колхоз.

7

    Отбывание сельскохозяйственной «повинности» позволило узнать о колхозах много любопытного. Но красноречивей всего об этом рассказывал фольклор. Я узнал, что такое колхоз–миллионер. Нет, не то, что вы подумали. Это значит, что государством списано долгов на миллионы (во, халява была!). Слышал, как народная молва переименовала колхоз под названием «40 лет Октября» в «40 лет без урожая». А один музыкально одарённый колхозник символично напел как-то: «И всё кругом колхозное, и всё кругом – ничьё!». Однако лаконичнее всех выражалась бабушка моей супруги, правда, в Татарстане она никогда не бывала. Когда нужно было дать некое обобщенное определение безответственности, неорганизованности и беспорядка в любом деле, она говорила только одно слово: «Колхоз!» Как говорится, не отнять и не прибавить.

    Но «контрольный выстрел» в мою некогда высоко идейную голову невольно произвела родная бабушка, мать отца, Александра Алексеевна. Она, 1912 года рождения, была последним, тринадцатым ребенком в большой крестьянской семье, «поскрёбышем». Баба Саня закончила только два класса церковно-приходской школы, но прошла «университеты» жизни. Вдова фронтовика, сама мать девятерых детей (к великому сожалению, выжили только шестеро), она на себе испытала всю «прелесть» периода «величественного, не виданного в истории человечества построения новой социалистической деревни».

    В тридцатые годы многие из нашего рода уехали в Комсомольск-на-Амуре на строительство авиационного завода, получив при этом желанные, не полагающиеся в то время колхозникам, паспорта. Там и родился мой отец, Юрий Петрович. Но что-то не срослось на новом месте – потомственная крестьянская душа позвала на Родину, на Вятку, обратно к земле. Наша семья вернулась в родные места в самом конце тридцатых. Затем – война, гибель деда Петра Васильевича, отца моего отца. На руках вдовы-солдатки осталось трое маленьких детей. Непосильные налоги на приусадебное хозяйство. Правда, Александре Алексеевне посчастливилось ещё раз выйти замуж за инвалида войны Федора Семёновича, которого я почитал за деда.

    Потом, уже при Хрущеве, – топор новой политики укрупнения колхозов и ликвидации бесперспективных деревень. Народ массово и бесповоротно побежал в город. И моя бабушка отправила всех своих детей туда же на поиски лучшей судьбины. Иногда вечерами матери-односельчанки хвастались друг другу успехами детей: кто, где учится или работает. И хотя некоторые из них даже не могли точно выговорить название техникума или института, звучало главное: мой-от (или моя) – в городе!

    В родной деревне Новокуршино из близких родственников не осталось никого. Лишь могилы предков, которые я стараюсь регулярно навещать, да дом, куда я в детстве ездил к бабушке. К счастью, он ещё стоит – в нём живут сейчас чужие люди, я даже заходил к ним в гости…

       Так вот. Спрашиваю как-то бабушку:

    – Как так получилось, что мой отец родился за тысячи километров от родной Вятки?

    Я не помню её спорящей на какие-то политические темы, выражающей «решительный протест» или, напротив, «чувство глубокого удовлетворения». Александра Алексеевна, Царствие ей Небесное, была истинно православной женщиной, труженицей до мозга костей, всегда сдержанной и спокойной.

На мой вопрос она, помолчав пару секунд, ответила:

    – Так от колхозов-от побежали…

    И это была единственная политически окрашенная фраза, которую я слышал от моей почти святой бабушки. Но большего, кстати, и не надо. В этой фразе – всё.

    Нет, отрицать не буду, были и настоящие колхозы-миллионеры: где всё по уму, народ богат и счастлив, а председатель, непременно – Герой соцтруда. Но, пардон, это – «не благодаря, а вопреки» – там, где каким-то чудом удалось сохранить рудимент вековой крестьянской думки о своей земле, хозяйстве, своём роде, наконец. Или, если в этой деревне родился либо Никита Хрущёв, либо космонавт номер три Андриан Николаев – село Шоршелы в Чувашии, где он родился и вырос, я видел собственными глазами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: