И форма, красивей которой нет ничего на свете, конечно, тоже сыграла немалую роль.
Рубан одной из первых разгадала мои мечты и однажды предложила мне прочесть роман Л. Соболева «Капитальный ремонт». Мне не хотелось огорчать Анну Ивановну, и я взял книгу, прочел ее. И с тех пор этот роман — одно из любимых моих произведений, которое я готов перечитывать до бесконечности. И если раньше, читая маринистов, я восхищался и любовался только замечательными людьми — русскими и советскими военными моряками, — то теперь увидел и огромную силу Военно-Морского Флота, был покорен ею. И после этого мечта стать военным моряком окончательно обосновалась в моем сознании. У одного из одноклассников (Толи Терещенко) я даже выменял старую тельняшку и с гордостью напялил ее на себя.
Мое желание стать военным моряком зародилось, бесспорно, и потому, что тогда — в начале тридцатых годов — вся наша страна жила подвигами советских воинов во время конфликта на КВЖД и при охране наших государственных границ. Мы, комсомольцы, тогда ежечасно помнили о своем шефстве над Воздушным и Военно-Морским флотами, гордились этим, и, когда окончили десятый класс, пятеро нас (из шести парней-соучеников) немедленно подали заявления в военные училища. А еще через два месяца с путевкой комсомола я прибыл в Ленинград, стал курсантом Высшего военно-морского училища, которое по классу подводного плавания и окончил в марте 1941 года.
В 1937 году стал я курсантом, а вскоре после этого мама и бабушка переехали в Пермь, куда теперь и привезли меня раненого, полуживого.
Не помню номера госпиталя, но размещался он во второй клинической больнице (на улице Плеханова). И многих врачей даже ни имен, ни фамилий не помню, но вот Б. В. Парин, А. П. Соколов и А. К. Шипов навечно врезались в мою память. Внешне даже суровые, они были душой госпиталя, к ним мы, раненые, и шли со своими бедами, сомнениями.
И еще я помню и буду помнить дежурную медицинскую сестру Анну Самойловну. Худощавая и очень подвижная, она во время своего дежурства, казалось, ни на минуту не присаживалась, все время металась по палатам, не оставляя без внимания ни одной просьбы раненого. А вот как она выполняла их, эти просьбы…
Ночь для раненого — самое неприятное время: и сон бежит от тебя, и раны болят. А если и уснешь, то такие кошмары на тебя навалятся — в холодном поту проснешься. Проснешься среди ночи, глянешь на кого-нибудь из соседей — и того горше станет: горит в палате одна синяя лампочка, и в ее свете все товарищи покойниками кажутся. Ну, моментально и взвинтятся нервишки, а случилось такое — и понесло, и поехало!
Поэтому мы и боялись ночи. Прежде чем уснем, с какими только просьбами не обращались к дежурным сестрам! А у меня от частого употребления снотворного уже обозначилось к нему влечение. Как ночь — подавай его, и все тут! Иначе глаз до утра не сомкну.
И бывало — не спал за ночь ни минуты: ведь сестры понимали что к чему, всячески уклонялись от выполнения моей единственной и неизменной просьбы.
А вот Анна Самойловна никогда не расстраивала меня отказом, она всегда мне отвечала ласково:
— Сейчас, миленький, сейчас.
Ответит так и немедленно исчезнет. А я лежу с открытыми глазами, смотрю в ненавистный потолок палаты и ловлю в коридоре торопливые шаги Анны Самойловны, чтобы, когда она будет пробегать мимо нашей палаты, вновь (который уже раз!) повторить свою просьбу.
Потом, когда я, устав ждать, начинал злиться, Анна Самойловна обязательно приходила с тазиком стираных бинтов и говорила:
— Понимаешь, совсем запарилась! Чтобы я поскорее принесла тебе порошок, помоги мне, скатай, пожалуйста, парочку бинтов.
Я, предвкушая скорое успокоение всех болей, охотно брал один бинт, расправлял его на своем правом бедре и начинал скатывать.
Скатал. Взял второй бинт, третий… А Анны Самойловны все нет…
Какое-то время все еще жду ее, но уже без психоза, а потом и засыпаю сном праведника.
Дорогая Анна Самойловна! Если бы вы только знали, как я сейчас благодарен вам за вашу маленькую хитрость!
Пошло мое здоровье на поправку — стал включаться в общие разговоры, стал непременным участником всех дискуссий, вспыхивавших у нас в палате почти каждый день. Чаще всего до хрипоты спорили о том, когда же остановим немцев под Москвой: до или после Октябрьского праздника?
Самые разные люди лежали в нашей палате: лейтенанты И. Артюхов, И. Товкачев и П. Минаев, ленинградские ополченцы — пожилой Новожилов и юнец Боря, который в свои семнадцать лет уже успел пролить кровь в боях за Родину, казах Кинах, танкист Юрков и стрелок Егоров. Но ни один из нас и мысли не допускал, что Москва может пасть. Все мы истово верили в нашу окончательную победу над врагом и поражение фашистов под Ельней рассматривали как первую ее весточку.
Мне кажется, что мое здоровье круто пошло на поправку не только благодаря лечению. Родная Пермь и мама, навещавшая меня почти каждый день, уверен, во многом помогли мне.
Мама… Ночью меня привезли в Пермь, а утром в дверях палаты я увидел ее, маму. Анатолий Константинович Шипов — ведущий хирург госпиталя — что-то сурово говорил ей. Она, как маленькая девочка, только послушно кивала и смотрела себе под ноги.
Моя койка тогда стояла еще в углу напротив двери, и поэтому я прекрасно видел и маму, и Анатолия Константиновича.
Наконец он показал маме мою койку. И вот мама вошла в палату, стараясь казаться бодрой. Улыбнулась моим товарищам, поздоровалась с ними и засеменила к моей койке. Подошла, села на ее краешек и спиной ко мне. Я очень боялся, что она заговорит со мной, боялся, что разревусь, услышав ее голос.
Она не сказала ни слова. Только как-то непостижимо ловко пробежала своими пальцами по моему телу (слава богу, руки и ноги у сына целы!) и сказала:
— Я сейчас… Я еще приду, — и вышла из палаты.
Не знал я тогда, что в кармане белого халата мама комкала похоронку на меня, которую почтальон вручил ей в тот момент, когда она вышла из дому, чтобы бежать ко мне…
И еще одна большая радость, которая ждала меня здесь, — в нашем госпитале на излечении оказался пулеметчик Федя Новиков, а в соседнем — стоматологическом — и Сережа Орлов. Тот самый, который телом своим прикрыл меня.
Федю Новикова мы считали уже мертвым, так что радость для меня была двойная, когда он вдруг, поддерживаемый медицинской сестрой, приковылял в мою палату и сказал, заикаясь:
— Вот они, подводнички, встретились…
Федю близким разрывом бомбы вышвырнуло из пулеметного гнезда, перевернуло в воздухе и так шмякнуло о землю, что у него кровь из ушей пошла. Когда мы подбежали к нему, он только вздрагивал изредка.
Постояли мы возле него, постояли и решили, что не жилец он больше на белом свете. Но в госпиталь отправили. И вот теперь Федя Новиков — заикающийся, но живой! — сидит рядом, держится за мою руку.
А от Орлова я узнал, что дня через три после того, как ранило меня, в батальоне осталось только четырнадцать человек. Тогда они и получили приказ отойти в наш глубокий тыл; будто бы — подводников возвращали на лодки.
И они ушли из окопов. И присели покурить где-то во втором эшелоне. Сюда и залетела вражеская мина.
Орлову осколок повредил нижнюю челюсть, а остальным досталось и того крепче.
В те дни на имя мамы пришло вот это письмо:
«Добрый день, товарищ Селянкина!
Простите, что мы не знаем вашего имени-отчества: все недосуг и некогда спрашивать было. Пишут вам боевые товарищи вашего сына, а нашего командира, матросы Копысов и Кашин. Вместе с ним мы воевали под Ленинградом, где он был ранен. Мы и сдали его в госпиталь. Ранен он не так чтобы очень, но ничего. Теперь мы не знаем, где он. Ежели вы знаете его адрес, то напишите ему от нас привет, и пусть скорее поправляется…»
Ранен не так чтобы очень, но ничего…
Только мои матросы могли написать так «дипломатично»!
Стал я выздоравливать, исчезла угроза смерти — появилось и окрепло одно неодолимое желание: только бы комиссия признала годным к продолжению военной службы, только бы снова попасть на фронт.