— В Вильнюс, на базар, — выдавил из себя Артур Карлович, перехватив тревожный взгляд Фридриха. — Заночует у знакомых.
Марта шла, шагая легко и широко, как хороший ходок, которому не привыкать подминать под себя версты. Артур Карлович проводил ее до калитки, постоял там, пока она не скрылась в лесу, и словно забыл о ней. А Фридрих волновался. Он боялся предательства. Действительно, кто он, Фридрих, этим людям, чтобы они из-за него своим благополучием рисковали? Ведь если немцы узнают, что Артур Карлович и Марта приютили у себя беглого из лагеря, то сотрут хуторок с лица земли. А выдаст Марта беглого — денег, может, и не дадут, но уж благодарность и доверие властей будут обеспечены.
Мучительно долго тянулись суббота и воскресенье. Особенно бесконечной была ночь. О чем только не передумал, вслушиваясь в ночные шорохи. То ему слышался шум моторов многих машин, приглушенный расстоянием, то крадущиеся шаги людей, окружающих сеновал, где он лежал.
Лишь перед самым рассветом забылся коротким и тревожным сном. А проснулся разом, как по сигналу тревоги, и первым делом осмотрел двор и лес. Нет, ничего не изменилось.
Марта пришла вечером и вроде бы — постаревшая. Молча накрыла на стол, молча взялась за ложку и вдруг заплакала, уткнувшись лицом в полотенце, перекинутое через плечо.
Артур Карлович несколько секунд смотрел на нее, потом пришлепнул ладонью по столу и сказал:
— Не ко времени, жена, слезы. За столом сидим.
Марта отняла полотенце от заплаканного лица и посыпала скороговоркой, а что — неизвестно. В ее речи Фридрих уловил лишь одно знакомое слово, повторенное несколько раз, — «бефель», что по-немецки значит «приказ».
— Она говорит, в. Вильнюсе объявлен приказ, которым запрещается оказывать помощь евреям, комиссарам и всем прочим, кто не имеет аусвейса — временного паспорта, что ли… И еще она говорит, что мой брат нарушил этот приказ и расстрелян.
Дрожали сильные пальцы Артура Карловича, когда он разминал сигарету, а голос, как всегда, был ровный.
— Что ж, я сегодня же уйду… Сейчас уйду, — заторопился Фридрих.
— Ешь… И хлеб не воруй, а бери, — сказал Артур Карлович.
И столько властности было в его голосе, что Фридрих послушно взялся за ложку.
Он ел один. Марта сидела за столом, изредка всхлипывая, а Артур Карлович курил одну сигарету за другой и сосредоточенно смотрел на свои большие руки, лежавшие на столе.
— Наш сын Иоганн ушел с советскими. Он комсомолец, — неожиданно сказал Артур Карлович. — Он принял ваши законы.
И только после этих слов Фридрих понял, какая страшная борьба все это время шла в душе этого молчаливого человека, как тяжела она была для него. Ведь враждующими сторонами в ней были сам он со своими устоявшимися взглядами на жизнь и единственный сын, для которого и ставился этот хуторок. Обливаясь потом, родители выкорчевывали серые многопудовые валуны из морга купленной земли — очищали усадьбу для сына, хотели, чтобы ему жилось легче, чем им. А он, единственный сын, отказался от всего этого. Кто же прав? Советские, которые указали сыну дорогу, отличную от пути предков, или он, бывший батрак, выбившийся в самостоятельные хозяева? Вот вопрос, неотступно терзавший Артура Карловича. Нет, Артур Карлович не отступился от своих взглядов, но не отмахнулся и от убеждений сына, старался понять его. Потому еще при первом знакомстве и расспрашивал про колхозы и бога, то есть искал ответы на вопросы, из-за которых чаще всего и спорил с сыном.
Тихонько всхлипывала Марта, убирая со стола. За окном глухо шумел лес, растревоженный ветром с моря. Чуть повизгивала собака, которую не накормили в привычное для нее время.
— Что ж, я сегодня уйду, — снова сказал Фридрих.
— Так будет лучше для тебя, — согласился Артур Карлович и пояснил: — Среди наших есть и мерзавцы. Они свяжут воедино моего брата и то, что наш сын ушел с советскими, и тогда обыска не миновать.
Фридрих понимал правдивость вывода Артура Карловича, но уходить в неизвестность ему все же не хотелось. Что ждет впереди? И голод, и холод, и смертельная опасность — все это будет. А кто с радостью стремится к подобному?
— Так я пойду, — повторил Фридрих, но с места не тронулся.
Марта сказала что-то односложное. Артур Карлович перевел:
— Завтра проводим.
Странно, но Фридрих в эту ночь спал так спокойно, как бывало только в детстве. И проснулся бодрым. Умывшись у колодца, вошел в дом. За накрытым столом, будто и не спали они вовсе, уже сидели Артур Карлович и Марта. И еще заметил Фридрих тугой мешок с лямками. Он лежал на лавке у самой двери. На нем — меховая безрукавка и брезентовый плащ.
Поели быстро и молча. Лишь после этого Артур Карлович нерешительно попросил:
— Она хочет благословить тебя. Если ваши законы позволяют, встань на колени.
Взволнованно, почти с мольбой, сказал это Артур Карлович. Его волнение передалось Фридриху, и он поспешно и неуклюже опустился перед Мартой на колени. Она невесомо положила свои теплые руки ему на затылок и зашептала что-то.
Молитва была короткой.
— Она просила бога, чтобы он дозволил тебе дойти до твоего родного края, — перевел Артур Карлович.
И вот прощание закончено. Марта, прямая и строгая, стоит на крыльце. Словно не ее слезы недавно падали на склоненную голову Фридриха.
— Подожди за калиткой, — говорит Артур Карлович и спешит к коровнику.
Фридрих, потрепав по загривку цепного пса, с которым сдружился за эти дни, идет со двора, плотно прикрывает за собой калитку. И ждет. Он не оглядывается, чувствует, что Марта еле сдерживает крик матери, раздирающий ее грудь. Он боится этого крика: разве нормальный человек способен выдержать такое?
Артур Карлович, выйдя за ворота усадьбы, достал из-под полы изрядно поношенного пиджака продолговатый сверток и протянул его Фридриху:
— Бери, пригодится.
В белой тряпице русский автомат. Он поблескивает смазкой. И два полных диска к нему!
— Спасибо…
— Ладно, иди.
Шумят над головой вершины деревьев. Небо хмурится, похоже, скоро пойдет дождь. Но Фридриху он теперь не страшен: поверх пиджака на нем меховая безрукавка я брезентовый плащ. Но главная радость — автомат. Он висит на груди. На нем лежат руки.
Фридрих бодро шагал по лесу, как великую радость жизни принимая и пересвист птиц, перелетом собирающихся в стаи, и гневное пофыркивание ежа, который, укутавшись в опавшие листья, спешил к своему жилищу и вдруг выкатился прямо под ноги человека.
Все это была сама жизнь, которой фашисты чуть не лишили его. Ведь еще недавно он даже самую обыкновенную траву видел только за колючей проволокой, а сейчас он, бывший пленный, свободно шагает по земле. Он — ее полновластный хозяин. Всего, что есть здесь, хозяин!
Он осторожно перешагнул через ежа. Фридрих был слишком рад жизни, чтобы омрачать ее кому-то. Кроме фрицев, конечно. Этих он сейчас ненавидел еще более люто, чем в лагере. Потому, что о многом передумал на хуторе Артура Карловича. И о прошлом, и о настоящем, и о будущем. Именно на хуторе он окончательно понял, что, не убеги он из лагеря, вся его жизнь свелась бы только к прошлому. Ему только и оставалось бы, что вспоминать свободу. Как тому дяде Тому, о котором читал еще школьником. Только пожелай Журавль — и не Ковалок, а он, Фридрих Сазонов, гнил бы сейчас в обвалившемся окопе…
Чуткое ухо уловило будто бы взрывы человеческого смеха. Фридрих моментально изготовил автомат к стрельбе и замер, прислушиваясь.
Лишь пересвистывались птицы. Лишь слабо шелестели листья, уцелевшие на вершинах деревьев…
И все же кто-то смеялся!
Фридрих, крадучись, пошел в ту сторону, где, как ему показалось, недавно смеялся человек. Шел, старательно обходя сухие валежины, замирая время от времени. Наконец снова донесся смех человека, крайне довольного жизнью. Теперь стало окончательно ясно, что впереди — немцы: только они могли так смеяться в это тяжелое для его Родины время. Фридрих чуть не побежал на голоса — так велика была злоба. Но он пересилил себя и, чтобы окончательно успокоиться, прижался лбом к холодному и гладкому стволу ольхи, сосчитал до ста. Намеревался считать до трехсот, но смог только до сотни. И снова вперед.