Иногда по той же солнечной стороне проплывают еще я разряженный, недавно оживший лавочник, владелец мастерской по ремонту примусов, хозяин ресторана или еще какого заведения, ликвидированного в 1939 году, когда Пинская область со всей Западной Белоруссией присоединилась к Советскому Союзу. Эти подобострастно раскланиваются с немцами и угодливо улыбаются им, хотя те в ответ на заискивающие приветствия лишь высокомерно приподнимают подбородок.

Но зато на поклоны оживших богачей радостно улыбается розоватый толстяк. Он, выпятив брюхо-подушку, гордо стоит под новенькой вывеской: «Торговля колониальными товарами». Некоторые разговаривают с ним, и тогда до Виктора долетают «пан» или «панна» — слова, от которых становится зябко.

Толстяк продолжал улыбаться и тогда, когда мимо его лавки плелась колонна пленных. Тень стены монастыря большую часть колонны накрыла своим темным и холодным крылом. И безнадежность, застывшая на лицах многих пленных, и черная тень, распластавшаяся над ними, и монахи в черном одеянии, сурово глядящие на измученных людей из-под сводчатой арки монастырских ворот, — все это наполняло сердце щемящей тоской.

Виктору противно смотреть на ту сторону улицы. И вообще ему все омерзительно здесь, в Пинске, но он сидит на холодном камне у стены монастыря. Ему некуда идти. В апреле отца назначили директором школы в село около Кобрина, и он уехал. А Виктор остался в Тюмени у тетки, чтобы окончить девятый класс. Летом они с отцом условились встретиться, и, едва умолк последний школьный звонок, Виктор поехал к отцу.

Поехал, но не доехал: началась война, и немецкие самолеты атаковали поезд, когда он был где-то недалеко от Пинска.

Виктор и сейчас не может забыть того страшного воя бомб, стремившихся с прозрачной синевы к беззащитным зеленым вагонам. У него и сейчас спина покрывается мурашками, только вспомнит, как вдруг ослепительное пламя рвануло из головного вагона. А когда рассеялись пыль и дым, вагона уже не было, но горели другие, и на одной пронзительной ноте кричал кто-то.

А самолеты с черными крестами снизились почти до вершин низкорослых мохнатых сосенок и кружили, кружили над поездом. Пулеметных очередей Виктор почему-то не слышал. Зато увидел, как схватилась за грудь женщина, бежавшая рядом с ним, как подломились у нее ноги и как неловко она упала в зеленую траву, на которой серебрилась не успевшая опасть роса.

Страх гнал Виктора по лесу до тех пор, пока он не запнулся за корень дерева.

Виктор долго лежал и плакал. Плакал сначала от страха, потом от обиды, что оказался трусом. А давно ли мечтал бежать в Испанию, чтобы стать бойцом одной из интернациональных бригад?..

Да, он, комсомолец Виктор Капустин, — струсил! Как последнее ничтожество струсил и отлеживается в лесу, хотя там, у разбитого поезда, остались раненые, которые взывают о помощи!

Виктор высморкался, потрогал потайной карман, где хранился комсомольский билет, и встал. Он хотел немедленно вернуться к поезду. Но в какую сторону идти? Вокруг толпились только деревья. Ни взрывов бомб, ни рокота моторов не было слышно. Оглушительная тишина вокруг.

Трое суток плутал он среди болот и вышел к Пинску, еще издали заметив две высокие колокольни его монастырей.

Он надеялся найти в этом незнакомом городе хоть одного по-настоящему советского человека, чтобы посоветоваться с ним о том, как поступить теперь, а видит лишь этого самодовольного толстяка и других, подобных ему, которые тоже радостно сгибаются в поклоне перед немецкими офицерами.

Виктор тогда еще не умел замечать многого. Тогда его глаза еще схватывали лишь то, что лежало на поверхности, было явным. Вот поэтому он и не обратил внимания на бородатого селянина в постолах, который, низко поклонившись панам, поспешил спрятать под опущенными веками злые, ненавидящие глаза.

Многого тогда не понимал Виктор и поэтому ненавидел, считал чужим все в этом городе. Ему казалось, что он здесь лишний, а куда подашься, если адрес отца остался в чемодане, который он засунул под нижнюю полку вагона?

Да и нет сейчас отца в школе: не такой он человек, чтобы врагам служить. Наверняка с армией отступил или…

Вдруг рядом зашелестело платье. Виктор видел только его сборчатый подол и полные женские ноги в блестящих чулках и черных лакированных туфлях.

— У хлопчика несчастье? — проворковал над головой женский голос.

Это были первые слова, с которыми к нему обратились за последние три дня. Комок благодарности стиснул горло, и, чтобы эта добрая женщина не увидела его слез, навернувшихся на глаза, Виктор еще ниже опустил голову.

— Может, хлопчику негде жить? Может, хлопчик сегодня не завтракал? Как зовут хлопчика? — спрашивала женщина, лаская и согревая голосом.

— Виктор…

— О, Виктор — это хорошо! — словно обрадовалась женщина и закончила совсем неожиданно: — Тогда пусть Виктор идет за мной.

И он покорно пошел за черными лакированными туфлями-лодочками, которые звонко и спокойно постукивали по каменным плитам тротуара.

2

— Меня зовут Анель Казимировна, — сказала она, когда они вошли во двор одноэтажного деревянного дома, отгородившегося от улицы высоким забором. — А теперь вымойся вон там, под душем. Только потом обязательно наполни бак водой… Ну, чего ждешь, Виктор? Иди мойся, а я поищу тебе одежду. Твоя грязная и дырка на колене.

Виктор с благодарностью и впервые посмотрел на женщину. Ей было за тридцать. Может, и около сорока: от карих глаз бежали еле заметные морщинки. Они же залегли и в углах рта. Но морщинки не старили ее лица, они делали его только добрее. Так показалось Виктору. И еще — Анель Казимировна по-девичьи гордо держала голову.

— Нравлюсь? — усмехнулась Анель Казимировна, тут же сдвинула черные брови и уже строго, деловито сказала: — Мойся быстрее.

Он, чтобы не огорчать ее, метнулся за дощатую перегородку.

— Одежду выбрось сюда!

Голос у Анель Казимировны был опять ласковый, чувствовалось, ей понравилось послушание Виктора. Он, чтобы еще больше понравиться ей, разделся быстро, хотел уже было выбросить за перегородку одежду и тут замер: а комсомольский билет? Его тоже выбросить с рваными штанами?

Вот он, комсомольский билет. На ладони…

Виктор засунул билет в щель между досками и лежащим на них железом. Положил туда только на время, пока не пришьет к новой одежде потайной карман.

Новая одежда — изрядно потрепанный костюм землистого цвета — была немного тесновата, но Анель Казимировна сказала, осмотрев Виктора со всех сторон:

— Ничего, первое время походишь, а там видно будет… Поешь и помоги мне, пожалуйста, по хозяйству.

Хозяйство — домик, спрятавшийся в глубине двора под развесистыми яблонями, и клумба перед ним. Она даже не вскопана.

Перехватив осуждающий взгляд Виктора, Анель Казимировна пожаловалась:

— Разве я одна могла со всем этим управиться?

Однако если во дворе, особенно в садике, между яблонь, намечалось запустение, то в домике царил образцовый порядок. Кроме кухни, здесь были три комнаты — гостиная, спальня и, как догадался Виктор, кабинет мужа Анель Казимировны. Везде были расставлены удобные кресла, раскорячившиеся по углам. Ковры закрывали пол и стены; за стеклянными дверцами буфета виднелись три сервиза. Со всего этого Анель Казимировна ежедневно и любовно сметала пыль. Лицо у нее в это время становилось задумчивым, чуть грустным и даже, пожалуй, злым.

Из скромности Виктор не спрашивал ее о муже, и она не говорила о нем. Лишь однажды скупо бросила, когда Виктор особенно внимательно рассматривал портрет усатого мужчины, висевший в гостиной:

— Он далеко… Но теперь скоро вернется…

Обязанности у Виктора простые: подметать двор и садик, приносить дрова и следить, чтобы всегда была вода как дома, в кадушке, так и в бачке душа. Кроме того, он должен был сопровождать Анель Казимировну на базар, куда она обязательно ходила каждый день, иногда два и даже три раза.

Война быстро прокатилась через Пинск, далеко ушла от него. Если бы не бесконечные воинские эшелоны, проносящиеся через город к центру России, если бы не появлялись на улицах немецкие офицеры и солдаты, если бы не ежедневные победные сводки немецкого командования, то и нет войны вовсе. Никого здесь, казалось, не волновало, что пал Смоленск, что в окружении была Одесса и ее вот-вот тоже захлестнут волны объединенных румыно-немецких армий. Город, казалось, жил своей размеренной жизнью, к которой привык давно: бойко торговали магазинчики, лавки и лавчонки. Их владельцы жонглировали польскими злотыми, советскими рублями, оккупационными марками и даже пропахшими нафталином царскими деньгами; в воскресные дни, как бывало и много лет назад, селяне тянулись на базар, а горожане — в костел, на пороге которого их молчаливо благословляли на тихую жизнь монахи с блудливыми глазами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: