Витя заплакал еще сильнее: именно так прижимала его к себе мама…
Наконец Витя уснул, но и во сне продолжал всхлипывать; а рядом с ним лежал самый сердитый человек во всем доме. Он вздыхал и временами поправлял пальто, сползавшее со вздрагивающих плеч Вити.
В комнате Федора Васильевича вечный полумрак. Лишь слабые отблески от печки освещают то сморщенное лицо старика, то грязное, осунувшееся лицо мальчика. Пожалуй, и лучше, что темно: не так заметно, что в комнате пусто. Утром Федор Васильевич бросил в печурку последнее топливо — спинку кресла.
Сегодня Вите впервые после смерти мамы пришлось самому идти за хлебом. Обычно Федор Васильевич с утра торопливо шел в очередь, постукивая тросточкой по каменным ступенькам лестницы (тросточка — единственная деревянная вещь, уцелевшая в доме). Но вот уже несколько дней, как Федор Васильевич начал заметно сдавать. Он все медленнее и медленнее передвигал ноги, обутые в глубокие калоши, а по лестнице поднимался долго, отдыхая почти через каждые две-три ступеньки. Он похудел еще сильнее, а нос стал казаться больше.
— Вот карточки. Иди, Витя.
Федор Васильевич долго рылся во внутреннем кармане пиджака и наконец вытащил завернутый в тряпку бумажник.
— Только не потеряй, — сказал он, протягивая Вите три хлебные карточки.
«А почему их три?» — хотел спросить Витя, но промолчал: на одной из них он прочел имя и фамилию мамы.
Так вот почему последние дни Витя получал больше хлеба!..
— А эту сдать? — спросил мальчик дрогнувшим голосом.
Федор Васильевич впервые за время жизни вместе с Витей отвел глаза в сторону. Его пальцы с распухшими суставами перебирали пуговицы на пальто, и было непонятно: хотел ли он расстегнуть их или просто проверял, все ли они на своих местах.
— Понимаешь, Витя, — начал он после длительного молчания. — С одной стороны, ты прав…
Витя в упор смотрел на Федора Васильевича: ведь это он в долгие зимние вечера не раз говорил, что ложь — самый тяжелый проступок, что хороший человек всегда говорит правду, и вдруг… Он, Федор Васильевич, спрятал мамину карточку, не сдал ее. Вите очень хотелось, чтобы Федор Васильевич по-прежнему оставался хорошим человеком, и поэтому смотрел на него с надеждой, смотрел своими широко открытыми голубыми глазами.
И Федор Васильевич не выдержал этого молчаливого упрека. Он встал с кровати и, шатаясь, подошел к Вите.
— Эх, Витюша, — сказал он и замолчал, беззвучно шевеля губами, словно подбирая слова. — По закону мы еще день можем держать ее у себя…
И снова молчание, тягостное для обоих. Витя не знал закона, по которому можно пользоваться чужим, да и самому Федору Васильевичу свои слова казались ненужными, неубедительными, и он неожиданно закончил дрогнувшим голосом:
— Я всю жизнь следил, чтобы каждая копеечка была правильно использована… Специальность у меня такая. А тут…
Он не сказал, что именно тут, а только махнул рукой, повернулся и, сгорбившись больше обычного, шагнул к кровати и упал на нее.
Эти скупые слова, спина, согнувшаяся будто под тяжестью большого груза, сказали Вите о многом. Он понял, что Федор Васильевич слег надолго. Может быть, навсегда. Мелькнула и другая догадка, и, чтобы проверить ее, Витя сунул руку в карман своего пальто. Так и есть! В кармане снова маленькая корочка хлеба! Они стали появляться с тех пор, как Витя переселился сюда. Обычно, уходя за хлебом, Федор Васильевич выгонял Витю на безлюдную улицу.
— Иди, иди, прогуляйся, — ворчал он. — Успеешь в комнате насидеться.
Далеко от дома Виктор не уходил, а терпеливо ждал у ворот, пока появится из-за угла знакомая фигура с тросточкой. Поддерживая друг друга, они вместе возвращались домой.
Во время этих прогулок или сидя на своем посту на крыше и находил Витя в кармане хлебные корочки. Он удивлялся, но долго не раздумывал: есть всегда очень хотелось.
Витя подошел к кровати, осторожно вложил корочку в дрожащие пальцы Федора Васильевича, прижался к нему щекой и вышел из комнаты.
— Ничего, Витюшка!.. До весны протянем, а там наши и возьмут фашиста за горло. Сразу легче станет, — часто говорил Федор Васильевич.
Но сам он до весны не протянул. Однажды утром, чтобы хоть немного согреться, Витя забрался с головой под одеяло, потянулся к Федору Васильевичу и — отпрянул: лицо коснулось холодной, словно ледяной, руки старика. Витя выбрался из-под вороха одежды, разжег печурку, свернул в трубку последнюю газету и высоко, как факел, поднял ее над головой.
Вздрагивающее пламя осветило подернутый инеем угол комнаты и кровать. Федор Васильевич лежал на спине и смотрел прищуренными глазами на потолок. Казалось, что Федор Васильевич не умер, а просто задумался над чем-то важным.
Рядом с кроватью железная кружка с водой. В ней плавают разбухшие корочки…
Догорела газета, и черные хлопья пепла медленно упали на пол. Комната снова потонула в темноте.
Что делать теперь? У кого просить помощи? Теперь уже окончательно один…
Страшно Вите одному в пустой квартире. И не потому, что шуршат лоскутья обоев и ветер воет в трубе. К этому Витя уже привык. Пугает другое: а вдруг он сам заболеет? Кто тогда сходит за хлебом?
Вся надежда на ребят. Правда, за последние месяцы отрядных сборов не было, но время от времени, смотришь, и постучит в дверь вожатый или пионер. Спросит: как дела, не нужна ли помощь? Или передаст поручение и снова пойдет дальше, пряча лицо в поднятом воротнике пальто.
Может, и сегодня придет кто-нибудь?.. А зачем ждать? Почему не сходить самому? Ну хотя бы к Коле Жукову? Вместе с ним учились. Даже в одном звене были…
Плотнее укутав шею маминым платком, Витя вышел на улицу. До приятеля только три квартала.
Давно фашисты беспрерывно бомбят город и обстреливают его из орудий. Тяжелые снаряды со стоном проносятся над искалеченными домами, над опустевшими скверами, над памятниками, закрытыми мешками с песком, и падают, вздымая грязные снежные вихри, обжигая взрывами стены домов. С выбитыми окнами стоят большие угрюмые дома, покрытые мохнатой шубой инея. Кое-где видны на рамах полоски бумаги, при помощи которых хотели уберечь стекла. Редко-редко можно увидеть торчащую из форточки трубу «буржуйки», а еще реже — идущий из нее дым.
Посреди улицы лежит на боку грузовик. Он здесь второй день, и около него намело порядочный сугроб. Бортов у грузовика нет: разломали на дрова.
Немного дальше — другой сугроб. Какой-то старичок, а может вовсе и не старичок (все сейчас на них похожи), тащил санки, на которых лежал кто-то, завернутый в белое, присел отдохнуть, да и не поднялся больше. Только сугроб появился на том месте…
Не успел Витя пройти и половину пути, как начался артиллерийский обстрел. Снаряд ударил в серую стену дома. Оглушительный взрыв сорвал шапку снега со столба, на котором держались трамвайные провода, а в стене дома появилась уродливая, клыкастая от железных балок дыра.
В первые дни, когда фашисты только начали обстреливать город, в том районе, где падали снаряды, прекращалось движение, а теперь на обстрел и внимания никто не обращает. Перейдут люди на другую сторону улицы — и все.
Так сделал сейчас и Витя. В нескольких метрах от него, уминая снег добротными валенками, шла группа солдат. Их серые шинели сохранили на себе рыжие опалины фронтовых костров. Но пахло от солдат не пороховой гарью, не тем особым запахом, по которому можно безошибочно узнать фронтовика, а лекарствами, больницей.
«Из госпиталя, на фронт», — догадался Витя и прислушался к их разговору.
— Может, переждем в каком подъезде? — предложил один из солдат.
— Ты что? Очумел? — немедленно пробасил другой. — Никто не хоронится, а ты — в подворотню?
Несколько минут солдаты шли молча. Потом кто-то сказал:
— Да… Ленинградцы! Эти головы не склонят!
— Не одни они. Все у нас такие, — снова вмешался бас.
Вот и знакомые дом, подъезд. И тут на Витю нахлынули сомнения. Может быть, не ходить, не беспокоить? Ведь сейчас у всех своего горя по горло… Он немного постоял в раздумье, потом решительно подошел к двери.