Тревога настолько легко читалась на лице капитана Исаева, что матрос, которому сегодня выпало быть машинистом, брюзжит недовольным тоном:
— И вообще, товарищ капитан, отошли бы вы в сторонку.
— Боишься, что ненароком поставлю ногу на рельсы и твой теперешний корабль опрокинется? — попробовал отшутиться капитан Исаев.
— Нет, чтобы вы своим видом моих нервов не дергали!
Сказал это — словно выругался, и решительно поднялся на паровоз, устроился у его правого окошечка, сосредоточенно уставился вперед, где небо уже розовело, где над низинами начал клубиться белесый туман.
Паровоз с первого раза и неожиданно легко стронул состав с места и пошел, пошел, с каждой минутой убыстряя бег. Без традиционного длинного гудка уходил паровоз навстречу рождающемуся дню. Никто не кричал вслед ему «ура», никто даже рукой не помахал. Хотя все и были довольны собой и делом своих рук. Только капитан Исаев испытывал чувство некоторой растерянности, только его начали глодать безжалостные сомнения: «Может быть, надо было побольше вагонов нацеплять этому чертяге?»
Теперь, когда на станции остались только бойцы батальона, капитан Исаев, отдав распоряжения сержанту Перминову и другим командирам взводов и рот, деятельно готовящихся к скорому бою с фашистами, вдруг почувствовал огромную опустошающую усталость. Однако все же зашагал к выходным стрелкам, где уже заняли оборону матросы роты старшего лейтенанта Загоскина.
Здесь, как он и предполагал, все было в порядке: и окопы полного профиля, и станковые и ручные пулеметы, готовые беспощадно скосить все, что появится непосредственно на насыпи или около нее, и вагоны-теплушки, заваленные набок, почти громоздящиеся друг на друга. Сколько их тут, тех вагонов-теплушек? Пожалуй, не на единицы, на многие десятки счет вести надо…
Главное же — матросы в пристанционном поселке нашли неразорвавшуюся фашистскую бомбу. Она, ударившись о гранитный валун, развалилась надвое. Павел Петрович удовлетворенно пояснил: мол, половинки бомбы мы взорвем на стрелках, и эти два взрыва, разумеется, так перекорежат рельсы, что речь сможет идти лишь об их полной замене.
— Как взрывать будешь? — спросил капитан Исаев, чтобы соблюсти формальность; дескать, мне было известно не только что, но и как будет взрываться.
— Разве тебе не все равно? — ответил старший лейтенант Загоскин. Потом, немного помолчав, все же сказал: — Не забивай себе голову этой технической чепухой и помни, что ты — пехота, а я по образованию — артиллерист, минер и торпедист. Иными словами, возиться со взрывчаткой мне сам бог велел.
— И все-таки?.. Не экзаменую, я опыт перенять хочу. Вдруг когда и мне выпадет подобные фугасы закладывать?
— Гранатами подорву. Самыми обыкновенными.
— На детонацию рассчитываешь?
— На нее, матушку.
Еще старший лейтенант Загоскин, поостыв, рассказал, что в подвале одного из сгоревших домиков поселка матросы нашли бутыль с керосином. Литров десять его там… Так вот, этот керосин мы плеснем на опрокинутые вагоны-теплушки сразу, как только взрывами уничтожим входные Стрелки. Чтобы дружнее все заполыхало… Да, подпаливать специальными факелами станем. Видишь вон те три шеста с паклей на конце? Ими…
Потом, воспользовавшись тем, что фашисты здесь пока не обнаруживали себя, сели перекусить. Жевали зачерствевший ржаной хлеб. Запивали водой, слегка пахнувшей болотиной, и сосредоточенно жевали, жевали его. Казалось, они не были способны думать ни о чем другом, кроме своего черствого куска хлеба, и вдруг Павел Петрович оказал, задумчиво глядя перед собой:
— Понимаешь, Дмитрий Ефимович, мне кажется, что я только сегодня понял, что эта война особенная. Ни на одну из прошлых не похожая.
— Обилие техники имеешь в виду?
— И ее… Хотя она, пожалуй, вовсе не главное… Если память не изменяет, в русско-японскую войну наши потери в живой силе составили несколько сот тысяч человек…
— Вот именно — человек! А ты: «…в живой силе», — искренне возмутился капитан Исаев.
— Не цепляйся за неудачное выражение, — отмахнулся от него Павел Петрович. — В первой мировой войне наши потери в людях были вроде бы, уже около полутора миллионов… Интересно, а сколько человеческих жизней эта война унесла уже сейчас? За эти почти два месяца?.. На сколько или во сколько раз наши потери в людях будут больше, чем в минувшей мировой, ставшей уже историей?
Действительно, на сколько или во сколько раз?
И оба надолго замолчали, каждый думая о своем, по-своему и в то же время об одном и примерно одинаково. Да, в этой войне техники участвует во много раз больше, чем во всех прошлых, взятых вместе. Причем много и вовсе новой появилось: быстрые самолеты самого различного назначения, танки, вовсе не похожие на те неуклюжие и плохо маневренные коробки, что двадцать лет назад на всех нагоняли панический страх, крупнокалиберные пулеметы, автоматические и полуавтоматические пушки, минометы, автоматы… Однако, как считал капитан Исаев, основное отличие этой войны от всех предыдущих в том, что она убивает не только непосредственно на фронте, в этой войне смерть безжалостно косит людей и за десятки, даже за сотни километров от него. Взять, к примеру, хотя бы эту станцию. Здесь фронта, как такового, еще нет, здесь еще не клокотали бои. Но уже этой ночью солдаты капитана Исаева именно тут предали земле тела двухсот семидесяти четырех человек. Нет, не воинов, которым быть убитыми на войне и сам бог велел; солдат из этого числа было всего шестьдесят два. Большинство погибших — дети и женщины.
И еще в эти минуты капитан Исаев с тупой сердечной болью подумал о том, что в конце войны наши общие потери в людях будут обязательно больше, чем у фашистов. Прежде всего за счет того, что для гитлеровцев безразлично, кого убивать. Солдата, старика, женщину или ребенка. Ему лишь бы убивать. Или мало известно примеров, подтверждающих это?
А мы никогда, вот так просто, не будем расстреливать или давить танками стариков, женщин и детей. В этом он, капитан Исаев, готов дать самую страшную клятву.
Второе, что тоже будет обязательно способствовать увеличению наших потерь в людях, нам — только Красной Армии! — придется освобождать от фашистского ига почти все народы Европы.
Не будем забывать и того, что по очень многим нашим городам, селам и деревням война, как минимум, дважды прокатится. И во время нашего отступления, и потом, когда на Берлин пойдем.
Да и воевать фашисты пока умеют лучше нас…
Но высказывать вслух эти крамольные мысли никак нельзя: если энгебешники ухватятся хотя бы за одну из них, считай, что ты отвоевался, как говорится, сгорел и дыма нету, что остатки дней своих тебе придется скоротать в тундре или дремучей тайге и за несколькими рядами колючей проволоки.
Капитан Исаев и старший лейтенант Загоскин прекрасно понимали это. Потому, хотя полностью вроде бы и верили друг другу, об этих своих мыслях вслух и словом не обмолвились.
А день опять выдался солнечный, теплый. По голубому небу неторопливо плыли белые, будто бы лениво клубящиеся облака, а между, под и над ними, почти непрестанно ревели моторами десятки самолетов. И за весь длинный летний день лишь два советских тупорылых истребителя. Все прочие — фашистские.
С рассветом заговорила и артиллерия. Наша и гитлеровцев. Басовито и — с нашей стороны — несколько истерично. Значит, приказ об очередном отступлении опять уже довели до пушкарей…
Действительно, к ночи, когда солнце, насмотревшись на мерзости войны, с облегчением опустилось за горизонт, наши пушки били уже с позиций, которые находились где-то позади батальона капитана Исаева. А вот здесь, если не считать фашистского самолета-разведчика, повисевшего над станционными путями несколько минут, гитлеровцы о себе ничем больше не напоминали. И капитан Исаев понял, что железная дорога пока им не нужна, что пока они прекрасно обходятся шоссейными и прочими. Поняв это, приказал всем ротам батальона собраться на восточной окраине станции. Проверил, все ли здесь, не оставили ли кого спать в тишине под кусточком, и лишь потом отрывисто бросил, глядя на старшего лейтенанта Загоскина: